Достоевский и евангелие.

Ф. М. Достоевский и Православие

Можно считать, что после всего написанного о Достоевском ранее, уже бессмысленно пытаться высказать еще и свое мнение, может быть, далеко не оригинальное. Может быть, но не об этом сейчас речь. О Достоевском писали многие: философы, писатели, критики и многие другие. Наверное, почти все, кто в России (да и за рубежом) серьезно относились к литературному труду, не обошли стороной тему Достоевского. И имея в виду, что исследователи творчества Достоевского - люди с мировыми именами, сразу хочу оговориться: мой труд вовсе не претендует на фундаментальное исследование творчества Достоевского. На его книгах я выросла, именно с них началось мое самосознание, но несмотря на то, что я считаю его величайшим писателем, хочу сделать несколько предостережений против бездумного принятия его книг.

Как раньше, в советские времена, на великого писателя ставили клеймо реакционера, так сейчас некоторые хотят видеть его чуть ли не учителем Церкви. Как одно мнение (это уже очевидно) к Достоевскому вообще отношения не имеет, так и другое - упрощает писателя в интересах нахлынувшего “всеобщего православия”.

Если мне удастся связно и достаточно вразумительно выразить свою точку зрения - слава Богу за это.

“Жестокий талант” - определение, данное Достоевскому Михайловским, по словам Бахтина, “имеет под собой почву”. “Своего рода моральные пытки, которым подвергает своих героев Достоевский, чтобы добиться от них слова самосознания, доходящего до своих последних пределов, позволяют растворить все вещное и объектное, все твердое и неизменное, все внешнее и нейтральное в изображении человека в чистом mediumе его самосознания и самовысказывания”

Всякий ли человек способен вместить в себя Достоевского с его проблематикой и не повредиться сам? “Герой Достоевского не образ, а полновесное слово, чистый голос”, по словам Бахтина. Если мы слышим голос, обращенный к нам, мы вынуждены отвечать - либо соглашаться, либо нет. Если не отвечать -чтения Достоевского не получится.

Достоевский - не средство для заполнения пустой души. Поэтому, кстати, я против его наличия в школьной программе. Следствием такого раннего прочтения без соответствующего духовного комментария может быть либо отторжение от писателя на всю оставшуюся жизнь, либо неправильные выводы, и неизвестно, что хуже. Достоевский не терпит легкодумного прочтения. Он - сложный мыслитель, и читать его сложно. Чтобы осознать – надо обладать самосознанием, а это бывает не часто. Тем более, что “не только действительность самого героя, но и окружающий его внешний мир вовлекаются в процесс самосознания, передаются из авторского кругозора в кругозор героя. Они уже не лежат в одной плоскости с героем, рядом с ним и вне его в едином авторском мире... Рядом с самосознанием героя, вобравшим в себя весь предметный мир, в той же плоскости может быть лишь другое со-знание, рядом с его точкой зрения на мир - другая точка зрения на мир. Всепоглощающему сознанию героя автор может противопоставить лишь один объективный мир - мир других равноправных с ним сознаний”.

То же самое относится и к читателю. Если литературный герой Достоевского обладает таким сильным смысловым зарядом, тем паче читатель должен быть “себе на уме”, т.е. иметь свой взгляд на мир и знать свое место в нем. Одним словом, обладать самосознанием. Иначе, не имея что-либо противопоставить этому со своей стороны, человек окажется втянутым в поток проблем такой мощности, что может потерять в нем всякую ориентацию. То есть по-настоящему понять Достоевского может лишь тот,

Кто в жизни примирит противоречья,

И в некий символ заключить их рад,

Тот сам гуляк изгонит из палат.

Иначе он пирует... -

по словам Р.М. Рильке

“Человек изображается у Достоевского всегда на пороге, или, другими словами, в состоянии кризиса”. А если читатель - сам в состоянии кризиса? А вне кризиса сейчас только христианин, по мере своей веры. Что же найдет у Достоевского человек неверующий, но ищущий - молодой по преимуществу? Попытаюсь привести пример на основании одного из последних произведений автора.

Когда была написана “Кроткая”? В 1876 году, за 5 лет до смерти Достоевский написал это небольшое, по сравнению с другими, произведение. Большая часть всего уже написана, жизненный путь уже почти пройден. Вовсе не случайно я хочу начать именно с “Кроткой”. В каком-то роде это итог творческого пути, в любом случае, произведение зрелого автора, и оно не может не быть показательным.

Сам Достоевский охарактеризовал его “фантастическим”. Буквальный перевод с греческого слова- “относящийся к воображению”.

Тем не менее, написано оно после реального случая странного “кроткого” с самоубийства доведенной до отчаяния молодой девушки. Мало ли в то время было самоубийств, причем самых странных? Очень много, газеты того времени пестрят сообщениями такого рода. Почему же Достоевский остановился именно на этом случае? Более того, само повествование ведется от лица мужа, только что потерявшего самоубийцу-жену. Достоевский входит в его образ, и вместе с ним переживает неожиданную гибель молодой жены, выбросившейся в окно, прижав к груди икону...

Странное воображение...

Достоевский - не судья своим героям и не пастырь добрый своим читателям. Чтобы читать Достоевского, надо иметь Христа в душе и оценивать героев и ситуации самостоятельно. Иначе, не имея истинного Пастыря, можно не только ничего не приобрести из его книг, но и лишиться того, что уже имеешь.

Возвращаясь к “Кроткой”, возьму на себя дерзость переболевшей души признать: для неопытного существа разносторонний Достоевский запросто может обернуться ростовщиком из “Кроткой”. Приносит неопытная душа свой заветный образ, свой Божественный образ, еще не осознанный, в заклад - за учение. И может погибнуть, не вынеся всей тяжести вызванных им переживаний, ибо, неокрепшая, не может еще ни разделить их, ни отвергнуть (потому как нет еще духовной точки отсчета). А потому и бросится из окна, сжимая в руках этот неоцененный, ставший ненужным образ.

Поражает детскость героев Достоевского, не та детскость, о которой говорил Христос, не та, что от Царствия Небесного - просветленная, а капризная, темная сторона детской души. Дети - самые жестокие существа на свете, и такие дети - герои Достоевского.

Язычество - тоже детство. И в героях Достоевского многое от язычества. Отсюда, наверное, и невыраженность христианского начала (в истинном его смысле), и тяга к низовой христианской культуре (тому много примеров, например, в “Бесах” - странные “юродивые”, “святая мать – сыра земля” и т.д.). Интересно, что если Достоевский пишет о детях (“Неточка Незванова” и дети в других книгах), они ничем не отличаются от взрослых, их психология полностью такая же, как и у взрослых героев и в этом есть что-то искусственное. Но это только доказывает, что герои Достоевского во многих своих проявлениях - просто злые дети. Как глубоко может переживать ребенок, а точнее - вымещать свои переживания на окружающих из-за нестоящей мелочи... Так и герои Достоевского в любой его книге едят себя и друг друга из-за нестоящего. Достоевский по-преимуществу психологичен.

И в большинстве случаев так и остается в стихии человеческой души, в пределах психологии. Певец русской души - да, певец надрывов - да, но нельзя присваивать ему звание “христианского писателя”, что хотят сделать многие. Это - уже фальшивая позиция и Достоевского так не открыть. Христианство - это прорыв из сферы души, оно надпсихологично. И творчество Достоевского в этом смысле не просветленно. Абсурд в духе XX века называть Достоевского “православным писателем”.

Но, возвращаясь к теме нечеловеческих страданий, обратим внимание на то, что “инфернальность” (infernalis- лат.) переводится в примечании к “Братьям Карамазовым” как страстность, демоничность. В православных источниках мне приходилось встречать это слово в более конкретном смысле - одержимость злыми силами. В некоторых случаях Достоевский характеризует этим понятием своих героев. Кстати, в классической русской литературе этим словом больше не пользуется никто. Таким образом, это - “фирменное” слово, используемое в литературе только Достоевским. И действительно, от некоторых героев холодом и жаром веет. Но об этом после.

Эти “инфернальные” образы, яркие страдания, очень привлекают человека, только что ставшего, как он сам считает, самостоятельным. К сожалению, сама, когда первый раз прочитала “Преступление и наказание”, почти гордилась - и не я одна, многие друзья! - что мыслю, как Раскольников.

Во многом не понимая позиции автора (об этом особый разговор) и не имея духовой опоры в себе (а это может быть только вера в Евангелие), прониклась сомыслием и сочувствием с Раскольниковым и даже очень жалела, что так невнятно все кончилось. И в самом деле, неверующему молодому человеку непонятен и пресен этот конец. Кажется - какой-то срыв, а ведь тут - вершина творчества Достоевского. Надо было пройти весь путь воцерковления, чтобы, перечитав многократно “Преступление и наказание”, оглянувшись назад, понять как мы были не правы и как эта неправда характеризует все душевное состояние той поры... Но, поскольку Достоевскому дорог Раскольников как в начале, так и в конце книги, и он не выражает своего отношения, не судит своего героя - очень просто принять это за одобрение. И тут-то голова пойдет кругом. А критерии надо искать не у Достоевского, а в Евангелии, сам Достоевский видит критерии только там. А что юному максималисту Евангелие? Пока не обожжется - не оценит.

И Достоевский в этом смысле является жестоким, но хорошим учителем. Только аккуратно надо с его идеями обращаться. А то... можно уклониться в темный лес и там разбить себе голову, не имея ориентира. Я еще вернусь к этой теме.

Один очень уважаемый мной священник, о. Георгий Митрофанов в своей статье о русском философе К. Н. Леонтьеве совершенно справедливо замечает, что “тройственная мировоззренческая основа церковной жизни оказывалась совершенно размытой в религиозных исканиях “культурного” христианства. И даже творчество такого искренне устремленного к Православию писателя, каким являлся Ф. М. Достоевский,... с большим трудом открывало для себя подлинно церковные истоки религиозности русских православных людей. “В творениях г. Достоевского, - отмечал в этой связи К. Н. Леонтьев, - заметна в отношении религиозном одна весьма любопытная постепенность. Эту постепенность легко проследить в особенности при сравнении трех его романов: “Преступление и наказание”, “Бесы”, “Братья Карамазовы”.

Позволю себе не согласиться с этим мнением. По-моему, никакого прогресса в смысле религиозном в этих трех романах нет. Даже как-то сопоставить между собой эти три произведения - труд довольно сомнительный. Я и не буду пытаться сравнивать, а в процессе разбора все выяснится само.

Как высшую ступень К. Н. Леонтьев берет “Братьев Карамазовых”.

Складывается впечатление, что эта вещь наиболее церковная, ибо там вообще много о церкви, “весьма значительную роль играют православные монахи”. Хоть, по признанию автора, монахи эти и говорят не совсем по-монашески, и тут как-то мало говорится о богослужении, о монастырских послушаниях”, но зато “некоторые из действующих лиц высшего класса признают за ними особый духовный авторитет”. Таким прекраснодушием XIX века отдает от этих слов! Ну, если уж есть монахи, значит, все будет хорошо. Но мы, дети горьких лет, знаем, что с тех пор был “Мастер и Маргарита”, где действует вроде бы Сам Христос, а одно из рабочих названий этой книги - “Евангелие от сатаны”! Просто невозможная ситуация для XIX века.

Я совершенно не хочу проводить параллель между Достоевским и Булгаковым. Достоевский во время написания “Братьев Карамазовых” - глубоко верующий христианин, и личный христианский опыт у него, безусловно, большой. Но роман не одобрили в Оптиной, откуда взято, вероятно, описание монастыря и где подвизался св. Амвросий Оптинский, которого Достоевский сделал прототипом старца Зосимы. Роман в Оптиной не одобрили, и это выразило отношение Церкви к “Братьям Карамазовым”.

Достоевский очень метко называл свои произведения. Если “Бесы” - так и правда, многие главные герои, Петр Верховенский особенно, очень напоминают бесов, страшный тип. “Преступление и наказание” - так и есть: сперва история преступления, потом - история наказания. Трезво и без выдумок. “Неточка Незванова” - так там и есть про Неточку, а остальные способствуют раскрытию ее образа. Так и “Братья Карамазовы” - книга про Карамазовых, про низовую, страстную, земляную их силу и вовсе не про монахов. И Карамазовы остаются таковыми на протяжении всего романа. Нет там ни просветления, ни прорыва ввысь. Поставленный перед лицом преступления, которое он не совершал, Митя несет наказание. Но нет в этом наказании покаяния, одна только Карамазовская сила, человеческая. Безобразна сцена в завершении книги, когда в тюрьме у Мити сталкиваются две любящие (или ненавидящие?) его женщины. Какие слова подобраны автором для выражения чувств героев? “Злы мы, мать, с тобой! Обе злы! Где уж нам простить... Вот спаси его, и всю жизнь молиться за тебя буду.

А простить не хочешь! - прокричал Митя Грушеньке с безумным упреком.

Будь покойна, спасу его тебе! - быстро прошептала Катя и выбежала из комнаты.

И ты могла не простить ей после того, как она сама же сказала тебе: “Прости”? - горько воскликнул опять Митя.

Митя, не смей ее упрекать, права не имеешь! - горячо крикнул на брата Алеша.

Уста ее говорили гордые, а не сердце, - с каким-то омерзением произнесла Грушенька...

Нет, перед этой не могу казнить себя! Я сказала ей “прости меня” потому, что хотела казнить себя до конца. Она не простила... Люблю ее за это! - искаженным голосом прибавила Катя, и глазе ее сверкнули дикой злобой”.

Количество отрицательных эмоций превышает всякую меру. Вместе с тем, это почти финальная сцена романа. И героев, участвующих в этой сцене, можно назвать положительными. Но восклицания, крики - накал страстей - вряд ли сопутствуют покаянию, которое, вроде бы, должно происходить. И заключительная фраза, которой заканчивается весь роман - “Ура Карамазову!” - очень наводит на размышления. Даже если этот Карамазов -.Алеша...

В смысле церковном из всего романа, на мой взгляд, наибольший интерес представляет противостояние отца Ферапонта и старца Зосимы, в частности, эпизод, где описывается ожидание нетления тела последнего.

“Старец этот, отец Ферапонт, был тот самый престарелый монах, великий постник и молчальник, о котором мы уже упоминали, как о противнике старца Зосимы, и главное - старчества, которое и считал он вредным и легкомысленным новшеством...”

Был этот отец Ферапонт постник, молчальник. Носил вериги. Т.е. жизнь вел строжайшую монашескую, и в Писании, и в Предании был начитан, как видно из описания. Но на вопрос молодого монаха, имеет ли он общение со Святым Духом, отвечает:

Слетает. Бывает.

Как же слетает? В каком же виде?

Святый Дух в виде голубине?

То Святый Дух, а то Святодух. Святодух иное, тот может и другою птицею снизойти: ино ласточкой, ино щеглом, а ино и синицею”.

Но главное в их беседе следующее:

“- А видишь ли древо сие? - спросил, помолчав, отец Ферапонт.

Вижу, блаженнейший отче.

По-твоему, вяз, а, по-моему, иная картина.

Какая же? - помолчал в тщетном ожидании монашек.

Бывает в нощи. Видишь ли два сука? В ноши же и се Христос руце ко мне простирает и руками теми ищет меня, явно вижу и трепещу. Страшно, о страшно!

А что же страшного, коли Сам бы Христос?

А захватит и вознесет.

Живого-то?

А в духе и слове Илии, не слыхал, что ли? Обымет и унесет...”.

Вот это действительно страшно... Что же перед нами, проявление христианства, или это просто состояние прелести? Как бы то ни было, но люди, смотрящие на Бога именно этими глазами и сейчас не редкость. Живя в Печорах и в других монастырях, я встречала много людей того же плана - внешняя безупречность жизни, тяга к скрытой от всех “тайне” в христианстве - и страх. Не “страх Божий”, животворящий человеческую душу, а, если можно так выразиться, “страх Бога”, парализующий и делающий невозможной любовь, само стремление любить Бога и ближнего. Старец Зосима же воплощенная любовь. К нему едут со всей России и он всех принимает, для всех у него есть слова совета и утешения, настоящий подвижник, старец, такой и есть. Преп. Амвросий говорил о себе, что как на людях родился, так и живет с тех пор (а родился он, когда к отцу его приехало большое количество гостей). И насколько есть в духовном облике старца Зосимы верно подмеченного, сближающего его с преп. Амвросием, настолько привлекателен этот образ. Несовместимость страха и любви, две стороны духовной жизни показаны Достоевским, и проблема эта серьезна.

Нездоровый же интерес вокруг смерти старца Зосимы выдает духовное состояние общества. К сожалению, слишком много народа предпочитали старца Ферапонта, любили внешнюю сторону подвига, жаждали видимых чудес, а любви не ведали... Появление у гроба старца Зосимы Ферапонта, изгоняющего бесов со словами: “Притек я сюда малограмотен, а здесь, что и знал, забыл, Сам Господь Бог от премудрости вашей меня, маленького, защитил...”. И потом вдруг откровенные слова зависти: “Над ним завтра “Помощника и покровителя” станут петь - канон преславный, а надо мной, когда подохну, всего-то лишь “кая житейская сладость” - стихирчик малый, - проговорил он слезно и сожалительно”." Но слышал это только о. Паисий, а для народа у о. Ферапонта были другие слова: “Мой Господь победил! Христос победил заходящу солнцу! - неистово прокричал он, воздевая к солнцу руки, и, пав лицом ниц на землю, зарыдал в голос...

Вот кто свет! Вот кто праведен! - раздавались возгласы уже не боязненно, - вот кому в старцах сидеть, - прибавили другие уже озлобленно.

Не сядет он в старцах... Сам отвергнет...”

Показательно здесь отношение к старчеству, как к должности “от мира сего”. Ждали нетления тела старца Зосимы - и не дождались. Ждали как иудеи знамения, и не дал им Господь знамения. Неисповедимы пути Господни. Тяжелое духовное состояние народа изобразил Достоевский. Как быстро все соблазнились о подвижнике... Будто и не они ходили к нему за советами, и не они выражали ему свою любовь...

Даже Алеша, который жаждал не чудес, а “справедливости”, “высшей справедливости” - соблазнился. “Ну и пусть бы не было чудес вовсе, пусть бы ничего не объявилось чудного и не оправдалось немедленно ожидаемое, но зачем же объявилось бесславие, зачем попустился позор... Где же провидение и перст его? К чему сокрыло оно свой перст в самую нужную минуту (думал Алеша) и как бы само захотело подчинить себя слепым, немым, безжалостным законам естественным?”

Конечно, серьезное испытание выпало на долю Алеше, почти такое же, как последователям Христа, когда Господь принял поругание и умер на кресте... Но Христос воскрес, чудо свершилось - и соблазнившиеся последователи стали Апостолами,.. Не того ли ожидал и Алеша? Но Истина, Которой служил старец, уже восторжествовала, и встает вопрос: в кого веровал Алеша? Если в Христа - зачем ему еще “высшей справедливости”? Вот если в старца Зосиму вместо Христа... Во всяком случае, была у него. Возможность остаться при монастыре, ибо понял об отце Паисии, “что в этом строгом и суровом доселе к нему монахе он встречает теперь нового неожиданного друга и горячо любящего его нового руководителя, -точно как бы старец Зосима завещал ему его, умирая”. Но он все-таки уходит, соблазненный.

А чем тут соблазняться? О народе, окружающем гроб, сказал Иван устами великого инквизитора, обращаясь ко Христу: “Ты не сошел (с креста) потому, что опять-таки не захотел поработить человека чудом и жаждал свободной веры, а не чудесной. Жаждал свободной любви, а не рабских восторгов невольника перед могуществом, раз навсегда его ужаснувшим. Но и тут ты судил о людях слишком высоко, ибо, конечно, они невольники, хотя и созданы бунтовщиками”.

Не созданы, а стали. И не имели люди, ждущие чудес у гроба, ни свободной любви, ни свободной веры. И сотворил им Господь - по вере их. Уж не в этом ли выражается “признание особого духовного авторитета некоторыми лицами высшего класса”? (возвращаясь опять к К.Н. Леонтьеву).

Если вернуться к образу старца Зосимы как к попытке литературно изобразить православного подвижника, то признаюсь - его изображение как-то не убеждает... Я могу назвать себя верующим человеком, но рассуждения старца Зосимы меня не увлекают. Вернее, увлекают, да не туда, куда надо. Есть в них чувственность, эмоциональность, совершенно не свойственная праведнику. Это - тоже надрыв, но надрыв уже не мирского человека, ведь о. Зосима - старец, к нему со всей России едут... Вроде бы то что надо: многое чувствуется верно (видимо, то, что взято у преп. Амвросия). Но иногда кажется, что это сам Достоевский перерядился в старца. В разных эпизодах - будто два разных человека действуют. Порой, вроде бы все правильно написано, но нет здесь того, что отличает писания св. Отцов, подлинных старцев. Дух не тот. Слова настоящего св. Амвросия предельно просты, но - и жгут, и исцеляют. Появляется мир в душе. А вот у старца, описанного Достоевским, слова не несут покоя, воздействуют на чувства, вызывают страстные переживания.

Да и как понимать такие его рассуждения: “Посмотри, - говорю ему, - на коня, животное великое, али на вола, его питающего и работающего ему (человеку - Н.Е.), понурого и задумчивого, посмотри на лики их: какая кротость, какая доверчивость и какая красота в его лике. Трогательно даже и это знать, что на нем нет никакого греха, ибо все совершенно, все, кроме человека, безгрешно, и с ними Христос еще раньше нашего”. Не слышала я таких слов от старцев, хотя приходилось мне с ними общаться, да, более того, и помыслить не могу услышать. Неверующий человек не поверит в такое христианство, не увлечется им. Все, что есть в словах старца Зосимы сентиментального и сладкого (а есть и такое) - просто отвратит его от Православия по Достоевскому. “И рассказал я ему, как приходил раз медведь к великому святому, спасавшемуся в лесу, в малой келейке, и умилился над ним великий святой, бесстрашно вышел к нему и подал ему хлеба кусок: “Ступай, дескать, Христос с тобой”, и отошел свирепый зверь послушно и кротко, вреда не сделав. И умилился юноша на то, что отошел, вреда не сделав, и что с ним Христос. “Ах, как, говорит, это хорошо, как все Божие хорошо и чудесно”. Сидит, задумался, тихо и сладко. Вижу, что понял. И заснул он подле меня сном легким, безгрешным. Благослови Господь юность!”

Мне вспоминается рассказ из книги митр. Антония Сурожского о том, как он пришел в юности к Богу. Владыка был неверующим, и один раз, в виде общественной повинности, его отправили на выступление прот. Сергия Булгакова. О. Сергий Булгаков не знал, как разговаривать о Боге с подростками, выбрал все самое сладкое из учения Церкви и рассказал. Результатом была дикая ненависть к Евангелию со стороны мальчика, правда, она же, ненависть, подвигла его прочитать самое короткое Евангелие, от Марка, написанное для “таких же дикарей, для римского молодняка”. Лишь ощутив явное присутствие Христа в комнате после прочтения, мальчик уверовал, и сейчас является виднейшим богословом. Поэтому скажу, что вся сладость и умиление, понятные людям верующим, могут вызвать полное отторжение у молодого человека, читающего “Братьев Карамазовых”, он пропустит всю “умилительность” мимо ушей, чтоб с головой погрузиться в языческую стихию Карамазовых, так ярко описанную.

Если уж пришлось здесь обратиться к К.Н. Леонтьеву, нельзя оставить без внимания и ответ ему Вл. Соловьева. Леонтьев пишет, что “христианская идея, которой служил Достоевский, искажалась в его уме примесью сентиментальности и отвлеченного гуманизма”. И Соловьев ему на это отвечает, что гуманизм Достоевского “не был той отвлеченной моралью, которую обличает Леонтьев, ибо свои лучшие упования для человека Достоевский основывал на действительной вере в Христа и в Церковь... Гуманизм Достоевского утверждался на мистической сверхчеловеческой основе истинного христианства, а при оценке деятеля с христианской точки зрения важнее всего, на чем он стоит, и на чем он строит”.

Даже, если пропустить мимо ушей слово “гуманизм”, которое имеет к христианству слабое отношение, на чем стоит Достоевский - сомнению не подлежит: будучи в зрелости истинным христианином, стоит он на твердой основе христианства. Из дневников это можно увидеть. Но на чем он строит свои художественные произведения?

Достоевский очень сложен...

Соловьев был его друг, и в Оптину пустынь они ездили вместе. Может быть из этого личного знакомства смог он сделать вывод о Достоевском, как о певце нового (в хорошем смысле слова), просветленного христианского общества. Но я пишу о романах Достоевского. И, в самом деле, дневники писателя читаются не в первую очередь. Знакомятся с Достоевским через романы...

Возвращаясь к теме критики Достоевского К.Н. Леонтьевым и Вл. Соловьевым, скажем, что их взгляд, к сожалению уже не соответствует нашей действительности. Кто сейчас мог бы всерьез говорить, что “... истинное христианство есть всечеловеческое не в том только смысле, что оно должно соединить все народы единой верой, а, главное, в том, что оно должно соединить и примирить все человеческие дела в одно общее дело, без него же и общая вселенская вера была бы только отвлеченной формулой и мертвым догматом”. “Но где же ручательство, что люди свободно придут к единению, а не разбредутся во все стороны, враждуя и истребляя друг друга, как мы это и видим? Ручательство одно: бесконечность души человеческой, которая не позволяет человеку навсегда остановится, успокоиться на чем ни будь частичном, мелком и неполном, а заставляет его добиваться и искать полной и всечеловеческой жизни, всеобщего и всемирного дела”.

Серьезные речи о добре, истине, прекрасном... И одновременно - об общем деле... До чего же приятно, наверное, было в прошлом веке, сидя в своей усадьбе на веранде, так вот рассуждать... Звезды вспыхивали и гасли, и ветерок шелестел, и церковки виднелись на пригорке. А в нашем мире не осталось ничего этого. По иронии судьбы - ведь все так хорошо говорили! - толи их слова были поняты неправильно, то ли еще что... Но рвануло все это со страшной силой, и исчезло - как не бывало... Усадьбы национализировали и сделали там совхозы. А что с церквушками на пригорках сделали, - и вспоминать больно. Как-то вхолостую прошли все замыслы “единого человечества”. “Нравственный закон”, к которому так любили апеллировать, обернулся архипелагом ГУЛАГ. А ведь по историческим меркам прошло совсем немного времени... Ничего не осталось. Хотя нет, осталось многое. Осталось то, что было истинного, а все заблуждения, как сор, отпали и забылись. Канули в лету Чернышевские, Добролюбовы и прочие. Остался - Достоевский. Как оказалось, самый актуальный писатель в настоящее время. Но -воспринимается уже не так, как современниками. Потому мы и должны самостоятельно определить его место в нашей жизни.

У преп. Иустина встречаем определение: “Достоевский - пророк, ибо он Всечеловек”. Не совсем согласна с термином “всечеловек” - зачем утрировать? Человек как состоявшееся “Я” уже обладает полнотой человеческого. Но что Достоевский был действительно пророк в своем отечестве - сомнению не подлежит. Не в тех узких рамках, которые приписывали ему современники - подумать только, в “Бесах” предвидел процесс Нечаева! Если бы они тогда знали, ЧТО он еще предвидел!

Если верить, что прототип Степана Трофимовича - Грановский, и, следовательно, целое течение русской мысли, которое он представляет, а Кармазинов - Тургенев, - плачевное же состояние тогда было у мыслящих кругов...

Вечное нытье Степана Трофимовича, игра в особые отношения к нему правительства, писание писем “в соседнюю комнату”, далеко не так безобидны, как кажется. Он успел приложить руку ко всем молодым героям -был домашним учителем у Ставрогина (а это важно, ведь домашний учитель именно “образовывал” своего воспитанника), учил Дашу, Лизу. Правда, с собственным сыном отношения были странные. Он его, маленького ребенка, по почте отправил “к теткам” воспитываться. Хотя есть вероятность, что Петруша вовсе и не его сын, а “полячка”, о чем сам он говорит Степану Трофимовичу, и это тоже не маловажно. В смысле “взятости ниоткуда”. И в самом деле, каким-то мистицизмом веет при его появлении в повествовании.“И вот из соседней залы, длинной и большой комнаты, раздались скорые приближающиеся шаги, маленькие шаги, чрезвычайно частые, кто-то как будто катился, и вдруг влетел в гостиную... совершенно не знакомый никому молодой человек”. Описание его внешности как-то двусмысленно: “Как будто с первого взгляда сутуловатый и мешковатый, но однако ж совсем не сутуловатый и даже развязный. Как будто какой-то чудак, и, однако же, все у нас находили потом его манеры весьма приличными, а разговор всегда идущим к делу. Никто не скажет, что он дурен собой, но лицо его никому не нравится... Выражение лица словно болезненное, но это только кажется... Он ходит и движется очень торопливо, но никуда не торопится...” и т.д. Эта переменчивость, “кажущесть” его облика - далеко не случайна. “Когда кажется- креститься надо”. Не соглашусь с мнением преп. Иустина, когда он говорит, что корень зла в романе Ставрогин: “Ставрогин, как мне кажется, самая ужасная личность в мировой литературе. Ни у кого нет такого жестокого ума и такового ледяного сердца. По дерзости мысли и циничности поступков никто с ним не сравнится, даже сверхчеловек Ницше. “Цветы зла” Бодлера в сравнении с сатанинско - художественным злом Ставрогина - это как бы райское благоуханье. Сам бог зла мог бы у него поучиться разнообразию, глубине и искусству зла”. По-моему же, корень зла - в переменяющемся Петруше Верховенском. Достоевский не пожалел красок на его изображение; “Выговор у него удивительно ясен, слова его сыплются, как ровные, крупные зернушки... Сначала вам это и нравится, но потом становится противно, и именно от этого слишком уже ясного выговора... Вам как-то начинает представляться, что язык у него во рту, должно быть, какой-нибудь особенной формы, какой-нибудь необыкновенно длинный и тонкий, ужасно красный и с чрезвычайно вострым, беспрерывно и невольно вертящимся кончиком”.

Прямо гадина какая – то! Бес – искуситель. А Ставрогин? Можно сравнивать его с Фаустом, как это делает А.Л. Бем, но это тоже не совсем убеждает. Мне кажется, лучше всего понял Ставрогина Бердяев, когда сказал, что в момент развёртывания романа - он уже труп. В самом деле, жизнь Ставрогина - за пределами романа. Он живет в воспоминаниях окружающих, которые не могут простить ему прошлого. Жена его, хромоножка, говорит, что он не ее муж, что он убил ее мужа, кричит ему вслед: “Гришка Отрепьев а-на-фе-ма!” Все хотят видеть в Ставрогине кого-то. Разные люди приписывают ему разные роли - светские люди говорят о нем: “звезда”, “дворянин”(несмотря на странную репутацию). Шатов говорит о нем: “сладострастие нравственное - смело летите вниз головой, а не ходите по краю - нервный срыв”. “Для зла людям живет” - говорит Лебядкин. А Петруша хочет видеть в нем не больше не меньше чем “Иван-Царевича”, самозванца, созвучно чаяниям Марьи Тимофеевны, хромоножки... Однако что видится в нем достоверно? Известно, что наблюдая за спящим человеком, иногда можно узнать о нем многое, во сне с человека спадает маска. И что же видит Варвара Петровна, застав своего сына спящим? “Увидав, что Nicolas сидит что-то слишком уж неподвижно, она с бьющимся сердцем осторожно приблизилась сама к дивану. Ее как бы поразило, что он так скоро заснул, и что может так спать, так прямо сидя и так неподвижно: даже дыхания почти нельзя было заметить. Лицо было бледное и суровое, но совсем как бы застывшее, недвижимое; брови немного сдвинуты и нахмурены; решительно он походил на бездушную восковую фигуру. Она простояла над ним минуты три, едва переводя дыхание, и вдруг ее объял страх; она вышла на цыпочках, приостановилась в дверях, наскоро перекрестила его и удалилась незамеченная, с новым тяжелым ощущением и с новой тоской.

Проспал он долго, более часу, и все в таком же оцепенении; ни один мускул лица его не двинулся. Ни малейшего движения во всем теле не выказалось; брови были все так же сурово сдвинуты. Если бы Варвара Петровна осталась еще на три минуты, то, наверное, не вынесла бы подавляющего ощущения этой летаргической неподвижности и разбудила его. Но он вдруг сам открыл глаза и, по-прежнему не шевелясь, просидел еще минут десять, как бы упорно и любопытно всматриваясь в какой-то поразивший его предмет в углу комнаты, хотя там ничего не было ни нового, ни особенного”.

Это описание Достоевского наводит на мысль, что Ставрогин уже мертв, образно выражаясь, он Дон Жуан, ставший Каменным гостем, зловещий призрак. Безотчетный страх матери, и дальнейшее его пробуждение (как будто возвращение из иных, мрачных миров) подтверждает это подозрение. Да и поведение его на протяжении всей книги сквозит пустотой, какие бы роли ему ни приписывали.

Степан Трофимович и другие герои того времени - вымышленные нереальные - любили поговорить о народе извне, как будто сами к нему не принадлежали. Всем мироощущением своим выносили себя за скобки, и, видимо, потому так натянуто - мучительны были эти “хождения в народ” интеллигенции. Они давали полезные советы, как этому “народу” жить, восхищались и умилялись или презирали, любили - не любили, искали там какой-то высшей мудрости или ужасались грубости, но они не жили с этим народом. А народ тем временем жил, растил хлеб и воровал, пух с голоду и богател, строил церкви и кабаки, но действительно была у народа какая-то цельность. И смотрел народ на этих мыслителей и дивился их чудачествам. Достоевский прошёл этот путь, об этом - в “Записках из мертвого дома”.Именно на каторге сумел он понять народ (и крепок же, видимо, этот народ был, если и в тюрьме Достоевский смог, глядя на людей, понять хорошее в них и полюбить. Представить подобную ситуацию в советской тюрьме просто невозможно). В “Бесах” он выражает свое отношение к людям устами Шатова очень метко: “Вы потеряли различие добра и зла, ибо перестали свой народ узнавать”, “...под народом вы воображали себе один только французский народ, да и то одних парижан, и стыдились, что русский народ не таков. И это голая правда! А у кого нет народа, у того нет и Бога!”

Да, к Богу у Степана Трофимовича и иже с ним отношение, мягко ска-зать, странное. Он верует в lebon Dieu- “Доброго Господа” - показательное французское выражение. “Не понимаю, почему меня все здесь выставляют безбожником? - говаривал он иногда, - я в Бога верую, как в существо, себя лишь во мне сознающее. Что же касается до христианства, то, при всем моем искреннем к нему уважении, я - не христианин. Я скорее древний язычник, как великий Гете или как древний грек”. Однако, как красиво бы это ни называлось, “по плодам их узнаете их”. Как уже замечено ранее, он приложил руку к воспитанию почти всех молодых героев романа. Как говорит Лиза, он учил верить “En Dieu, qui est la-haut et qui est si grand et si bon? (В Бога, который наверху и который так велик и так добр?)... А помните ваши рассказы о том, как Колумб открывал Америку и как все закричали:“Земля, земля!”... А помните, как вы мне описывали, как из Европы в Америку бедных эмигрантов перевозят? И все-то неправда, я потом все узнала, как перевозят, но как он мне хорошо лгал тогда... почти лучше правды!”. Вот в этом-то и есть трагедия. Детям нельзя врать. А тем более так, что “почти лучше правды”.

Впрочем, под конец жизненного пути, Степан Трофимович кается. Исповедует свою веру в Бога: “Если есть Бог, то и я бессмертен”; видит в Боге единственное, что можно любить всю жизнь. Кается и признается, что всю жизнь лгал. Желает видеть Петрушу и Шатова, видимо, чтоб просить прощения, и примириться. Но в том-то и трагедия: Шатова уже убили, принесли в жертву “общему делу” - ритуальную человеческую жертву, кровь которой должна была связать навеки членов группы. А вдохновителем такого кровавого дела был Петруша - родной сын!

“Бесы” - книга без знака плюс. Все герои трагичны, над всеми витает рок. Поучительна история Кириллова. Идеолог самоубийства, дошедший с этой идеей до сумасшествия, пытается доказать, что убивает себя, “чтоб показать непокорность и новую страшную свободу” свою. Он хочет “заявить своеволие”. Однако на самом деле он не от Бога освободился - просто-напросто его используют в своих интересах темные силы в лице Петруши Верховенского. Его самоубийства ожидают, чтоб прикрыть свое темное дело - и у него нет свободы, чтоб отказаться. Под конец Петруша даже гневается на“свободного теоретика”: “- Э, черт! - озлился вдруг Петр Степанович, - да он еще и не подписал! Что же вы глаза-то выпучили, подписывайте! - Я хочу изругать... - пробормотал Кириллов, однако взял перо и подписался, - Я хочу изругать...”. До того доходит, что Петруша сам его хочет убить, если тот откажется от своих намерений. Кириллов окончательно сходит с ума, кусает за палец Верховенского, эта сцена безобразна. Вот вам и своеволие...

Петр Степанович блещет... Впрочем, что о нем говорить? В конце романа он один благополучно исчезает, оставив после себя мрак и разрушение. Он исчезает, но он вернется. За пределами книги. За пределами земной жизни Достоевского. И его - пропустят. Потому что недостаточно серьезно отнеслись к пророчеству, сидя в своих усадьбах и уютных городских квартирах. Пророчества Достоевского до смешного сбылись. Когда Шатов с Кирилловым отправились в Америку “на последние деньжишки”, чтобы испробовать на себе жизнь американского рабочего и таким образом личным опытом проверить на себе состояние человека в самом тяжелом его общественном положении. Шатову справедливо замечают, что это же можно было испытать и в России, нанявшись к помещику в страдную пору. Но он игнорирует это замечание. Как много лет спустя в романе у М. Булгакова проф. Преображенский иронически заметит, что невозможно одновременно бороться с разрухой дома и устраивать судьбы заморских голодранцев. До сих пор продолжает Россия это занятие.

Но и это не весь Достоевский. Не укладывается он и в положительные рамки пророка. Достоевский - певец надрывов. Кто не имеет твердости преодолеть эти надрывы, при чтении сорвется в них. Крайне не согласна с мнением преп. Иустина, что “каждый найдет себя в нем. Если вы печальны, то он все усердно разделит вашу печаль. Если вы в отчаянии, то тут он ваш друг, ваш брат, ваш близнец, и в то же время утешитель. Если вы атеист, он страдает вместе с вами, мучается вашей мукой, гениально защищает атеизм, подводит вас к взрывоопасному богоборческому бунту и к безумному отчаянию с тем, чтобы вместе с вами с криком броситься в ноги благого Иисуса”.

По-моему, не разделит, не утешит, а наоборот, добавит. И где гарантия, что подведенный к “богоборческому бунту и к безумному отчаянию” человек вообще захочет броситься “в ноги благого Иисуса”? Слишком дорого может стоить такой эксперимент, ибо речь идет о спасении души... Вообще, обширная книга преп. Иустина “Достоевский о Европе и славянстве” может рассматриваться, как частное воззрение человека святой жизни, соответствующее ее высоте. Для рядового мирянина такая точка зрения на Достоевского недостижима.

Герои Достоевского все “бремени ищут”. Всем мало ига Христова, и они ищут себе особого. Извечный соблазн молодости, эти поиски до добра не доводят. Но зато как описаны! Будто это - единственное, самое естественное занятие души, то, без чего не состояться личности. Кто бы объяснил тогда, в молодости, что “иго Мое благо, и бремя Мое легко есть”. Герои Достоевского знают о Христе. Но что-то их все не туда клонит. Церковности в их вере нет по преимуществу, зато процветает “подпольная” религиозность, в которой не поймешь, чего больше - язычества или христианства. В “Бесах”, например, Марья Тимофеевна рассказывает такой эпизод: “А тем временем и шепни мне, из церкви выходя, одна старица, на покаянии у нас жила за пророчество - Богородица что есть, как мнишь? - Великая мать, отвечаю, упование рода человеческого. - Так, говорит, Богородица - великая мать сыра земля есть, и великая в том для человека заключается радость”.

Даже старцы в “Братьях Карамазовых” тяготеют к какому-то неканоническому образу. Но об этом говорилось ранее. Действительно, прав был К. Н. Леонтьев, критикуя религиозную идею книг Достоевского. Только с его воззрением на Соню Мармеладову я не согласна. Но об этом позже. Может быть, дело в “детскости” героев, о чем упоминалось выше? В самом деле, дети склонны к язычеству. Не получившие религиозного воспитания, они выдумывают себе богов сами и служат им ревностно. Мне вся псевдо-церковность, описанная Достоевским, хорошо знакома, интуитивно, по собственному детству.

Достоевский, как человек сложной души, переносил ее проблемы в мир своих произведений. Как бы ни талантлив был писатель, он человек и смотрит на мир своими глазами, по-своему воспринимая его. Книгой со знаком“+”, по-моему, является “Преступление и наказание”, самая замечательная книга из всех художественных произведений, написанных Достоевским. Ее можно рассматривать в традиции XIX в., как это и делала вся критика, включая и советскую, т.е. как осуждение нового для тех времен (в любом случае, в России) течения мысли, рассуждающего о превосходстве избранной личности над “серой массой”. Все это, безусловно, так, но нельзя подходить к этой проблеме только с социальной позиции.

Тоска, гнетущая Раскольникова, его подавленное состояние перед совершением преступления выдает сопротивление души искусителю: “Все тело его было как бы разбито; смутно и темно на душе. Он положил локти на колени и подпер обеими руками голову. “Боже! - воскликнул он, - да неужели же, неужели ж я в самом деле возьму топор, стану бить по голове, размозжу ей череп... буду скользить в липкой теплой крови, взламывать замок, красть и дрожать; прятаться весь залитый кровью... с топором... Господи, неужели? Он дрожал, как осиновый лист, говоря это”. После обращения к Богу ему стало легче. Далее там же: “Он был бледен, глаза его горели, изнеможение было во всех его членах, но ему вдруг стало дышать как бы легче. Он почувствовал, что уже сбросил с себя это страшное бремя, давившее его так долго, и на душе его стало вдруг легко и мирно, “Господи! - молил он, - покажи мне путь мой, а я отрекаюсь от той проклятой. мечты моей”.

Однако искушение, видимо, зашло далеко. Помысел был допущен слишком близко, и когда отошла грызущая мука, он узнает (будто бы случайно),что старуха-процентщица остается дома одна - и уже не сопротивляется. Гибнет от его руки процентщица, и, что характерно, ее сестра Лизавета. Таки всегда, рядом с вроде бы повинными гибнут вовсе невиновные люди. И это был первый сбой в “системе” Раскольникова, предсказавший, что в этой игре вовсе не он диктует правила (так же, как и Кириллов в “Бесах”).Но хоть и велик грех, совершенный Раскольниковым, видимо, не все еще для него потеряно. И не менее, чем убийство, страшен эпизод на мосту. Когда купчиха с дочерью подала ему двугривенный: “Он зажал двугривенный в руку, прошел шагов десять м оборотился к Неве, по направлению дворца. Небо было без малейшего облачка, а вода почти голубая, что на Неве так редко бывает... Он стоял и смотрел вдаль долго и пристально; это место было ему особенно знакомо. Когда он ходил в университет, то обыкновенно, - чаще всего возвращаясь домой, - случалось ему, может быть, раз сто, останавливаться именно на этом самом месте, пристально вглядываться в эту действительно великолепную панораму... Дивился он каждый раз своему угрюмому и загадочному впечатлению и откладывал разгадку его, не доверяя себе, в будущее. Теперь вдруг резко вспомнил он про эти прежние свои вопросы и недоумения, и показалось ему, что не нечаянно он вспомнил теперь про них. Уж одно то показалось ему дико и чудно, что он на том же самом месте остановился, как и прежде, как будто и действительно вообразил, что может о том же самом мыслить теперь, как и прежде, и такими же прежними темами и картинами интересоваться, какими интересовался... еще так недавно... В какой-то глубине, внизу, где-то чуть видно под ногами, показалось ему теперь все это прежнее прошлое, и прежние мысли, и прежние задачи, и прежние темы, и прежние впечатления, и вся эта панорама, и он сам, и все, все... Сделав одно невольное движение рукой, он вдруг ощутил в кулаке своем зажатый двугривенный. Он разжал руку, пристально посмотрел на монетку, размахнулся и бросил ее в воду, затем повернулся и пошел домой. Ему показалось, что он как будто ножницами отрезал себя сам от всех и всего в эту минуту”.

Это похоже на духовное самоубийство... И он, в самом деле, чуть не умер. После последнего поступка открылась у него горячка. Горячечный бред его ужасен, это уже какое-то преддверие ада. Но Господь милостив, Он оставил Раскольникову время на покаяние. Однако далек был Раскольников от покаяния... Спасло его то, что под грубой внешней оболочкой (часто покрывающей по-настоящему чувствительные, израненные души) душа его, как в детстве, оказалась чувствительной к чужому горю. В доме Мармеладова, в средоточии этого горя, встречает он Соню. Именно благодаря этой встрече становится возможным и воскресенье. Почему же именно Соне удалось то, что не получилось у хитроумного сыщика - привести Раскольникова к признанию своей вины, более того- к покаянию?

Из пестрой вереницы образов Достоевского лишь один мне по-настоящему мил. Лишь один человек положил “душу свою, за други своя”, когда остальные замкнуты на себя. Соня Мармеладова, она одна может вымолить Раскольникова, благословить его на покаянный путь и не оставить на этом пути. Почему же ей дано такое дерзновение? Известно, что последнее время многие пытаются дать ей славу святой, которой она никогда не искала, возвести на пьедестал, другие же, наоборот, опровергают ее “святость” и пытаются с пьедестала скинуть. Еще в прошлом веке- К.Н. Леонтьев писал: “Эта молодая девушка как-то молебнов не служит, духовников и монахов для совета не ищет, к чудотворным иконам и мощам не прикладывается. Тогда как в действительной жизни подобная женщина непременно бы все это делала, если бы в ней проснулось живое религиозное чувство”.

Да. Но самое главное забыли: она проститутка. Нелогично ожидать каких-то внешних проявлений благочестия от человека, сама профессия которого безнравственна. А бросить ее она не может; вся семья тем кормится. И все священники и монахи помогут ей не больше, чем тот, который приходил напутствовать умирающего Мармеладова! Он на стон бедной безумной вдовы не имел верных слов утешения, да и что здесь слова... При виде озлобленной вдовы, у которой от чахотки кровь горлом - священник “поник головой и не сказал ничего”.

А Соня способна взвалить всё это горе на себя, и молиться. В церковь-то она ходит. Она живет только Божьей милостью. Она как Евангельский мытарь, не лезет на передние места и действительно в состоянии помочь людям. Даже в сердце Свидригайлова что-то шевельнулось при виде ее, и он обеспечил сирот в своем завещании. Она спасает Раскольникова. Кто, кроме нее, еще мог помочь ему? Кто стал бы возиться с этой душой, скорбящей и озлобленной, и кому еще эта душа смогла бы поверить?

Невозможно понимание между Раскольниковым и Соней, пока он не оказывается тоже изгнанником из общества, преступником. Но в глазах общества и она - преступница против морали. Только грешница может понять грешника, и только грешник может смириться подобно ей. Но дело, оказывается, не только в понимании. Соня совершила преступление над собой, но с этим не умерла. Смирилась и кормила семью, забыв себя и помня о Боге. И Бог не забыл ее, как не забыл мытаря, взывающего из глубины греха:“Боже, милостив буди мне, грешному”. И пути ее направлены вверх. Когда появляется возможность порвать с грехом, Соня делает это с облегчением. Раскольников же совершил преступление из гордости (“кто я - тварь дрожащая или право имею?”). Его путь направлен вниз, и Соня кажется ему чужда и глупа в своем самопожертвовании. Но, оказавшись поверженным в своей гордости, просто преступником - он становится в состоянии выслушать Соню и поверить ей. Когда Соня читает Евангелие о воскресении Лазаря, бессмертные евангельские строки по-новому четко, звонко отзываются в душе. Ибо она тоже жаждет избавления от своего вынужденного греха, жаждет, как воскрешения. Именно Соня благословляет его на покаяние кипарисным, простонародным крестом. А на себя надевает крест невинно убитой Лизаветы.

Потом было покаяние перед народом, на площади. Но не было покаяния церковного. Почему в этих напряженных событиях не упоминается Церковь земная? Опять срыв в языческую стихию... “Он вдруг вспомнил слова Сони: “Поди на перекресток, поклонись народу, поцелуй землю, потому что ты и перед ней согрешил, и скажи всему миру вслух: “Я убийца”. В такую возвышенную напряженную минуту ни слова о Христе. Покаяние перед миром, а не перед Богом. В этом - срыв, ибо вовсе не к этому шло, когда читали Евангелие о воскрешении Лазаря.

Потом была каторга, мертвый дом. И когда весной они сидели у реки, наконец-то будто пелена спала с глаз Раскольникова. Наконец-то он понял, кем для него была Соня, А она просто жила, но ее любви и веры хватило, чтобы стать для него знамением воскресенья.

На этом я хочу закончить разговор о “Преступлении и наказании”. Очень неполный разговор, но основные черты понимания этого произведения как истории искушения человеческой души нечистым духом, мне кажется, здесь есть. Это понимание дает наиболее завершенную картину замысла автора, и вне этого понимания роман, на мой взгляд, теряет основную долю смысла. Ведь в самом деле, если проблема заключается в словах “тварь я дрожащая или право имею?” - становится бессмысленным окончание. Что же тогда получается - раз права не имеешь, значит ты тварь дрожащая? Остается закрытым выход в высшую сферу, и подвиг Сони тогда никак не связан с заблуждениями Раскольникова. Ибо социальный вопрос вовсе не исчерпывает главный вопрос, духовная проблематика с позиции социальной недосягаема. Достоевский героев не судит. Ему одинаково дорог Раскольников в начале и в конце романа. Но кто не способен осмыслить и оценить драматизм духовных заблуждений героев - не свободен от искушения их повторить. Сейчас, в доведенной до абсурда жизни России, можно увидеть все кошмары, доведшие Раскольникова до умопомрачения и преступления. Не в той, так в другой форме это состояние заразно. Достоевский создает жуткую атмосферу, но попробуй найди, что там неправда. Соня знает, но не дай Бог никому опыта ее жизни.

Нельзя окунаться в Достоевского с головой. Никаких сил не хватит выплыть. Сила одна - Христос. И голову надо держать поближе к Нему. А для этого у человека должен быть свой христианский опыт и опыт жизни наших горьких лет. Достоевский не “пастырь добрый”, и он не учит, как надо жить.

Скорее, на примере его героев можно научиться, как жить не надо. Но возникает вопрос, почему Достоевский, сам зная Истину, не воплотил это знание в своих книгах? Почему, будучи человеком православным, не смог передать в книгах этот дух? Почему в России, обладающей высшей истиной во Вселенной - Православной Церковью, нет ни одного литературного произведения об этой Церкви или приводящего в нее? Я не имею в виду творчество свв. отцов. Они не писали о Церкви, Церковь сама водила их рукой. Если можно так выразиться, они писали Церковь.

Немец Р. М. Рильке после посещения России написал книгу стихов “Часослов”. Вот выдержка из этой книги:

Тем более обидно, что в этом ряду такие великие имена, как Достоевский и Чехов... Последний очень любил церковное пение. Прекрасно знал службу. В своих рассказах не раз обращался к церковной теме. Он мог очень точно передать настроение - но все время уходил от ее решения и в конце концов писал не о том. Чудесный, пронзительный рассказ “Святой ночью”. Ночь необыкновенно хороша, и, действительно, священнодействует природа. Но все основные события происходят вне храма. В стенах монастыря - толпа, а тот человек, который мог бы понять все величие происходящего в храме, оказывается за его пределами, всю ночь перевозит людей на пароме.

Рассказ “Архиерей” еще печальней. Владыка Петр, главный герой повествования, смертельно болен. Фактически, на протяжении всего рассказа, он умирает. И он умер, в Великую Субботу. “А на другой день была Пасха. В городе было сорок две церкви и шесть монастырей. Гулкий радостный звон сутра до вечера стоял над городом не умолкая, волнуя весенний воздух; птицы пели, солнце ярко светило. На большой базарной площади было шумно, колыхались качели, играли шарманки, визжала гармоника, раздавались пьяные голоса. На главной улице, после полудня началось катание на рысаках, - одним словом, было весело, все благополучно, точно так же, как было в прошлом году, как будет, по всей вероятности, и в будущем”.

Про епископа Петра забыли, и даже мать рассказывала, что у нее был сын - архиерей робко, будто боясь, что ей не поверят. “И ей, в самом деле, не все верили”.Экая тоска... Рассказ будто затягивается дымкой забытия, маревом болезни. Не случайно преосв. Петр на протяжении всего рассказа болеет. Может быть, это рассказ об исходе человека из земной юдоли, но не о Церкви. Или рассказ “Студент”. В Страстную Пятницу студент рассказывает на огородах двум деревенским бабам о Страстях Господних. Природа описана великолепно, она будто страждет со Господом. И бабы, как часть этой природы, бессловесные, сопереживают рассказу, плачут. А студент, видя это, думает, что “правда и красота, направляющие человеческую жизнь там, в саду и во дворе первосвященника, продолжались непрерывно до сего дня, и, по видимому, всегда составляли главное в человеческой жизни и вообще на земле, и чувство молодости, здоровья, силы - ему было 22 года - и невыразимо сладкое ожидание счастья, неведомого таинственного счастья овладевали им мало-помалу, и жизнь казалась ему восхитительной, чудесной и полной высокого смысла”. Со свойственной Чехову четкостью, очень глубоко описано состояние юношеского заблуждения, так сказать, входа в земную юдоль. И конец рассказа как-то зависает в пустоте. Это прекрасный рассказ, но не о вере.

Другой русский писатель, Лесков, очень много писал о церковной жизни. И насколько удавались ему отрицательные стороны, настолько же, как мне кажется, смазаны положительные. В положительных описаниях, как и Достоевский, Лесков тяготел к “не церковному христианству”. Роман “Соборяне”, скорей, рассказы о политике, чем о Церкви. И прот. Савелий Туберозов, скорей, борец, чем иерей.

На этом можно кончить разбор литературы, ничего, удовлетворяющего сполна требованиям христианства, там нет. И не случайно. Если коснуться самой проблемы творчества, на мой взгляд, светская литература не может быть полностью христианской, потому что там нет места соотнесенности с Богом: я выражаю себя в романе, обращаясь к другому я, не к Богу (когда я обращаюсь к Богу - это уже исповедь). Человек не имеет греха, когда выражает Бога в себе, это - творчество святости или творчество святых. В обычном же человеке свет перемежается тьмой, и пытаться написать о чистом свете - фальшивая игра, личина. В художественном мирском творчестве полная соотнесенность с Богом невозможна онтологически. Но это творчество имеет право на существование: если человек находит в себе всякое, и темное и светлое, и из этого состоится законченное произведение - своего рода “да” миру, положительный смысл, - это от Бога. Ведь художник -творение Божье. Но позитивное разрешение выпавшей на его долю проблемы - еще не путь к Богу. Это можно назвать изображением того, как жить нельзя, - у художника Свидригайлов застрелится, Раскольников попадет на каторгу, и Кириллов сойдет с ума. Можно не повторять их ошибок - но и только. Как это ни печально, творчество грехопадшего человека к Божественной полноте не ведет.

Но может быть, возможна книга, хотя бы приводящая к началу этого пути? На остальных путях есть книги, ведущие человека к известной цели. Например, “Мастер и Маргарита” ведет к романтическому демонизму, т.е. во мрак кромешный. Герман Гессе уводит в дзен-буддизм. Кастанеда - в магический мир. И этот список можно продолжить.

Нет только книги, которая, будучи произведением светской литературы, подводит к порогу Церкви. Может быть, тогда и не надо такой книги? Но слишком быстро мы, ступив на церковный порог, бросаемся забывать свое прошлое, внушая себе, что все, бывшее там - грех и мрак... А человек, не имеющий прошлого - не имеет и будущего. От прошлого нельзя отрекаться с тем, чтоб забыть его. Наоборот, надо решать свои старые проблемы даже будучи уже в Церкви. Иначе они никуда не денутся, и не дадут двигаться вперед. Покаяние, перемена ума, не мгновенное действие: надо переродиться, осмыслить себя, прошлую жизнь, не прячась от самих себя.

и застигнет камни врасполох

в тихом их теле.

Пусть бы мы этого и не хотели:

Зреет Бог.

Р. М. Рильке

Н. В. Егорова

1. Православие

«Дневник Писателя» в январе 1877 г. начинается статьею «Три идеи». Достоевский говорит здесь об идее католической, протестантской и славянской, ра-зумея под последнею православную идею, главным образом, в той форме, как она выработана русским народом. Религиозные идеи эти он рассматривает не только как церковные вероисповедания, но и как силы, охватывающие в течение веков все стороны жизни наций, усвоивших их.

Идея католичества, говорит Достоевский, есть «насильственное единение человека», «идея еще от древнего Рима идущая». Воплощение этой идеи Достоевский видит во Франции и притом не только во Франции католической, но и во Франции социалистической, которая, отказавшись от религии, по-прежнему задается целью насильственного единения для блага человечества.

Протестантизм, ставший руководящею идеею Гер-мании, есть «вера протестующая и лишь отрицательная». Поэтому «чуть исчезнет с земли католичество, исчезнет за ним вслед и протестантство наверно, потому что не против чего будет протестовать, обра-тится в прямой атеизм и тем кончится». Впрочем, далее Достоевский указывает и положительный прин-цип протестантизма «бесконечную свободу совести и исследования».

«Третья мировая идея, идея славянская» идет

334

с Востока Европы и таит в себе возможность окон-чательного «разрешения судеб человеческих и Евро-пы». Явным образом под этою идеею Достоевский разумеет здесь русское православие. Чтобы понять сущность ее, нужно обратиться к многим произведе-ниям Достоевского, потому что он сам считает ее еще неопределенною, находящеюся в становлении. Рож-дается она, конечно, из характера религиозности все-го русского народа, о которой особенно любит думать и говорить Достоевский.

Русский Христос, т. е. Христос в том аспекте, в каком Его принял в свое сердце русский народ, составляет сущность русского православия. «Сущность русского призвания, — пишет Достоевский Страхову в 1869 г., — состоит в разоблачении перед миром Русского Христа, миру неведомого, и которого начало заключается в нашем родном Православии». «Пусть наша земля нищая, — говорил он в Пушкинской речи, — но эту нищую землю и в рабском виде исходил благословляя Христос». Поэтому он надеет-ся, что воскрешение Европы может быть осущест-влено «русским православием». «Надо, — говорит князь Мышкин в гостиной Епанчиных, — чтобы вос-сиял в отпор Западу наш Христос, Которого мы со-хранили и Которого они и не знали! Не рабски попа-даясь на крючок иезуитам, а нашу русскую цивилизацию им неся, мы должны теперь стать пред ними».

Проф. Градовский, критикуя Пушкинскую речь Достоевского, находил, что Россия, вследствие своей некультурности, ничему не может научить Европу: русский человек принужден получать «просвещение из западно-европейского источника, за полнейшим отсутствием источников русских». На это Достоевский отвечает, что «науки и ремесла» действительно нам нужно получать из Западной Европы. «Но ведь под просвещением я разумею (думаю, что и никто не может разуметь иначе), — то, что буквально уже выражается в самом слове «просвещение», т. е. свет духовный, озаряющий душу, просвещающий сердце, направляющий ум и указывающий ему дорогу жизни.

335

Если так, то позвольте вам заметить, что такое про-свещение нам нечего черпать из западно-европейских источников за полнейшим присутствием (а не отсут-ствием) источников русских». «Я утверждаю, что наш народ просветился уже давно, приняв в свою суть Христа и учение Его. Мне скажут: он учения Христо-ва не знает и проповедей ему не говорят, — но это возражение пустое: все знает, все то, что именно нужно знать, хотя и не выдержит экзамена из катехи-зиса. Научился же в храмах, где веками слышал молитвы и гимны, которые лучше проповедей. По-вторял и сам пел эти молитвы еще в лесах, спасаясь от врагов своих, в Батыево нашествие еще, может быть, пел: Господи сил, с нами буди! И тогда-то, может быть, и заучил этот гимн, потому что, кроме Христа, у него тогда ничего не оставалось, а в нем, в этом гимне, уже в одном вся правда Христова. И что в том, что народу мало читают проповедей, а дьячки бормочат неразборчиво, — самое колоссаль-ное обвинение на нашу церковь, придуманное либе-ралами, вместе с неудобством церковно-славянского языка, будто бы непонятного простолюдину. (А старо-обрядцы-то, Господи!). Зато выйдет поп и прочтет: «Господи Владыко живота моего» — а в этой молитве вся суть христианства, весь его катехизис, а народ знает эту молитву наизусть. Знает тоже он наизусть многие из житий святых, пересказывает и слушает их с умилением. Главная же школа христиан-ства, которую прошел он, — это века бесчисленных и бесконечных страданий, им вынесенных в своей истории, когда он, оставленный всеми, попранный всеми, работающий на всех и на вся, оставался лишь с одним Христом-Утешителем, Которого и принял тогда в свою душу на веки и Который за то спас от отчаяния его душу». В ответ на указание недостатков русского народа Достоевский говорит: «Пусть в на-шем народе зверство и грех, но вот что в нем есть неоспоримо: это именно то, что он, в своем целом, по крайней мере (и не в идеале только, а в самой заправской действительности) никогда не принимает,

336

не примет и не захочет принять своего греха за прав-ду! Он согрешит, но всегда скажет, рано ли, поздно ли: я сделал неправду. Если согрешивший не скажет, то другой за него скажет, и правда будет восполнена. Грех есть смрад и смрад пройдет, когда воссияет солнце вполне. Грех есть дело переходящее, а Хри-стос вечное. Народ грешит и пакостится ежедневно, но в лучшие минуты, во Христовы минуты, он ни-когда в правде не ошибется. То именно и важно, во что народ верит, как в свою правду, в чем ее полагает, как ее представляет себе, что ставит своим лучшим желанием, что возлюбил, чего просит у Бога, о чем молитвенно плачет. А идеал народа — Христос. А с Христом, конечно, и просвещение, и в высшие, роковые минуты свои народ наш всегда решает и решал всякое общее, всенародное дело свое всегда по-христиански. Вы скажете с насмешкой: «плакать — это мало, воздыхать тоже, надо и делать, надо и быть». А у вас-то у самих, господа русские просве-щенные европейцы, много праведников? Укажите мне ваших праведников, которых вы вместо Христа ста-вите? Но знайте, что в народе есть и праведники. Есть положительные характеры невообразимой кра-соты и силы, до которых не коснулось еще наблю-дение ваше. Есть эти праведники и страдальцы за правду, — видим мы их иль не видим. Не знаю, кому дано видеть, тот, конечно, увидит их и осмыслит, кто же видит лишь образ звериный, тот, конечно, ничего не увидит. Но народ, по крайней мере, знает, что они есть у него, верит, что они есть, крепок этою мыслью и уповает, что они всегда в нужную всеобщую минуту спасут его. И сколько раз наш народ спасал отечество!» Науку, повторяет Достоевский, нам следует заимствовать с Запада, но если мы станем получать оттуда также и «просвещение», то «пожалуй, зачерп-нем такие общественные формулы, как например: Chacun pour soi et Dieu pour tous , или apres moi le deluge » («Дн. Пис.», 1880).

«Русский человек, — говорит Достоевский, — ни-чего не знает выше христианства, да и представить

337

не может. Он всю землю свою, всю общность, всю Россию назвал христианством, «крестьянством». Вник-ните в Православие: это вовсе не одна только цер-ковность и обрядность, это живое чувство, обратив-шееся у народа нашего в одну из тех основных живых сил, без которых не живут нации. В русском христи-анстве, по-настоящему, даже и мистицизма нет вовсе, в нем одно человеколюбие, один Христов образ, — по крайней мере, это главное. В Европе давно уже и по праву смотрят на клерикализм и церковность с опасением; там они, особенно в иных местах, меша-ют течению живой жизни, всякому преуспеянию жизни, и уж, конечно, мешают самой религии. Но похоже ли наше тихое, смиренное православие на предрассу-дочный, мрачный, заговорный, пронырливый и жесто-кий клерикализм Европы? Как же может оно не быть близким народу?» («Дн. Пис.», 1876).

Внимание Достоевского особенно приковывается к проявлениям верности русского человека правосла-вию и гражданскому долгу. Он с умилением расска-зывает о мученической смерти унтер-офицера Фомы Данилова попавшего в плен к кипчакам. Они требо-вали от него перехода в магометанство и поступления к ним на службу. Сам хан обещал ему награду и хорошее положение, но Данилов отвечал, что должен быть верным царю и христианству. Сами мучители, умертвив его после утонченных истязаний, «удивля-лись силе его духа и назвали его батырем, т. е. по-русски богатырем» («Дн. Пис.», 1877, янв.). Во время русско-турецкой войны за освобождение славян До-стоевский всею душою был вместе с простым русским народом, который понимал эту войну, как защиту единоверцев.

Из русских подвижников особенно привлекают к себе Достоевского такие лица, как святой Тихон Задонский. Долинин говорит, что влияние произве-дений св. Тихона на творчество Достоевского, именно «на образ и поучения архиерея на спокое» в «Бесах» (исповедь Ставрогина), Макара Долгорукого в «Под-ростке» и в особенности старца Зосимы должно быть

338

Обстоятельно исследовано. Из жизнеописаний св. Ти-хона Долинин приводит характеристику его, как че-ловека «строгого к себе и любовно снисходительного к слабостям других. Его глубокое смирение и всепрощение были тем замечательнее, что по природе он был человек горячий и нервный». Эти черты во-площены Достоевским в образе архиерея в «Испо-веди» Ставрогина и в образе старца Зосимы («Пись-ма», II, примечания Долинина, стр. 474). Любя эти черты, Достоевский вместе с тем высоко ценит веро-терпимость русского православного люда, что соот-ветствует и его собственной, ярко выраженной в его жизни любви к свободе. В связи с вопросом об отно-шении между магометанами и православными Досто-евский писал в 1876 г.: «нигде на Западе и даже в целом мире не найдете вы такой широкой, такой гуманной веротерпимости, как в душе настоящего русского человека». «Скорее уж татарин любит сто-рониться от русского (именно вследствие своего му-сульманства), а не русский от татарина. В этом всякий вас уверит, кто жил подле татар». «Да и кто гнал у нас инородцев за веру и даже за иные «вероисповедные чувства», или даже просто за чувства, хотя бы и в самом широком смысле слова? Напротив, на этот счет у нас почти всегда бывало даже и очень слабень-ко, совсем, например, не так, как в иных просвещен-нейших государствах Европы. Что же до вероиспо-ведных чувств, то у нас и раскольников-то уж теперь почти никто не гонит, а не то что инородцев, и если было в последнее время несколько редких, совсем единичных случаев преследования штундистов, то эти случаи тотчас же и резко осуждались всей нашей прессой» («Дн. Пис.», 1876, сент.).

К сожалению, говоря о русской веротерпимости, к словам Достоевского приходится сделать поправку. Русское правительство и русское законодательство до 1905 г. не отличалось веротерпимостью. Государство у нас преследовало старообрядцев, совершая грубую религиозную и политическую ошибку. Секты про-тестантского типа, например, штундисты, также под-

339

Вергались преследованию; с ними велась борьба, неу-мелая и безуспешная. Но в самом главном Достоевский прав: простой русский народ по природе своей веро-терпим, и пресса русская, за немногими исключениями, отстаивала веротерпимость.

Не только во внутренней жизни России право-славие есть основная благодетельная сила; Достоев-ский полагает, что и в международной жизни Право-славие посредством славянства, объединенного Россиею, скажет «окончательное слово», научит «серь-езно верить в братство людей, во всепримирение на-родов, в союз, основанный на началах всеслужения человечеству и, наконец, в самое обновление людей на истинных началах Христовых» («Дн. Пис.», 1876, июнь).

Говоря о православии, Достоевский выдвигает на первый план приятие русским народом Христа в свое сердце, христианский гуманизм, подвижничество свя-тых, влияние старцев. Значит ли это, что Достоевский мало ценил Церковь в том ее аспекте, в котором она представляет собою общественный союз, опирается на незыблемые догматы, имеет прочную иерархи-ческую организацию? Что это предположение неверно, что Достоевский высоко ценил Православную Церковь в ее традиционной, четко выработанной форме, видно из его рассуждений о возникновении штунды и других протестантских сект. Под влиянием немецких коло-нистов, говорит Достоевский, «соединились кучки русских темных людей, стали слушать, как толкуют Евангелие, стали сами читать и толковать и — произо-шло то, что всегда происходит в таких случаях. Несут сосуд с драгоценною жидкостью, все пада-ют ниц, все целуют и обожают сосуд, заключаю-щий эту драгоценную живящую всех влагу, и вот вдруг встают люди и начинают кричать: «слеп-цы! чего вы сосуд целуете: дорога лишь живи-тельная влага, в нем заключающаяся, дорого содер-жание а вы целуете стекло... забываете про драгоцен-ное его содержимое! Идолопоклонники! Бросьте со-суд, разбейте его, обожайте лишь живящую влагу,

340

а не стекло». И вот разбивается сосуд и живящая влага, драгоценное содержимое, разливается по зем-ле». «Чтобы что-нибудь спасти, что уцелело в разби-тых черепках, начинают кричать, что надо скорее новый сосуд, начинают спорить, как и из чего его сделать. Спор начинают уже с самого начала; и тотчас же, с самых первых двух слов спор уходит в букву. Этой букве они готовы поклониться еще больше, чем прежней»; «спор ожесточается, люди распадаются на враждебные между собою кучки и каждая кучка уносит для себя по несколько капель остающейся драгоценной влаги в своих особенных разнокалиберных, отовсюду набранных чашках и уже не сообщается впредь с другими кучками. Каждый своею чашкою хочет спастись». «Идолопоклонство усиливается во столько раз, на сколько черепков разбился сосуд». Чтобы искоренять возникающее в народе идолопоклонство и предпочтение буквы духу, нужно не разрушать Церковь, а разъяснять «темному народу» «добытое веками драгоценное достояние» «в его великом истинном смысле» («Дн. Пис.», 1877, янв.).

Выяснение глубокого смысла основных догматов христианства, например, догмата Троичности, Богочеловечества, Преображения и т. п., действительно, необходимо и не только для «темного народа», а и для интеллигентов, в умах которых догматы омертве-ли и превратились в ничего не говорящие формулы. Это трудное дело предпринято в наше время многими русскими философами, старающимися вырабо-тать цельное христианское миропонимание. Достоев-ский не философ и этой работы он не производил, но из его отношения к сектантству и всяким попыт-кам «выдумывать свою веру» (см., например, «Дн. Пис.», 1876, март), видно, что он высоко ценит Цер-ковь с ее традиционным вероучением.

Мысли Достоевского о сущности католицизма, как насильственного единения, и протестантизма, как безграничной свободы совести и исследования, за-канчивающейся тем, что каждый спасается «из своей

341

чашки», совпадают с критикой этих вероисповеданий Хомяковым. Согласно Хомякову, в католичестве мы находим единство без свободы, подчинение внешнему авторитету, в протестантизме свободу без единства и только в Православной Церкви, которая построена на принципе соборности, единство и свобода гармо-нически сочетаются. Соборность есть свободное един-ство членов Церкви в совместном постижении Истины и в совместном спасении, опирающееся на общую любовь их ко Христу и к правде Божией. 1) «Христианство, — говорит Хомяков, — есть не что иное, как свобода во Христе»: кто любит правду Божию, тот, найдя ее во Христе и Церкви Его, свободно и радостно принимает ее, откуда и получается един-ство.

Без сомнения, и Достоевский полагает, что един-ство Церкви должно основываться не на подчинении внешнему авторитету, а на принципе соборности. Подобно Хомякову, он ценит послание восточных патриархов, в котором указано, что «Церковь — весь народ»; это, говорит он, «признано восточными пат-риархами весьма недавно, в 1848 году, в ответе папе Пию IX». 2)

Основная мысль статьи Ивана Карамазова, под-вергшаяся обсуждению в келье старца Зосимы, что развитие христианского общества должно вести к преображению государства в Церковь, несомненно ув-лекает и самого Достоевского. Старец Зосима выска-зывает ее следующими словами: «Если что и охра-няет общество даже в наше время, и даже самого преступника исправляет и в другого человека пере-рождает, то это опять-таки лишь закон Христов, сказывающийся в сознании собственной совести. Толь-ко сознав свою вину, как сын Христова общества, то есть церкви, он сознает и вину свою пред самим обществом, то есть пред церковью. Таким образом,

1 ) «По поводу брошюры Лоранси», т. II , 59; По поводу разн. соч. латин. и протест., II , 192 с.

2 ) Биография, письма и заметки из записной книжки Ф. М. Достоевского, 1833, стр. 372.

342

пред одною только церковью современный преступник и способен сознать вину свою, а не то что пред государством». «Иностранный преступник, говорят, редко раскаивается, ибо самые даже современные учения утверждают его в мысли, что преступление его не есть преступление, а лишь восстание против несправедливо угнетающей силы. Общество отсекает его от себя вполне механически торжествующею над ним силой, и сопровождает отлучение это нена-вистью». «Все происходит без малейшего сожаления церковного, ибо во многих случаях там церквей уже нет вовсе, а остались лишь церковники и великолеп-ные здания церквей, сами же Церкви давно уже стре-мятся там к переходу из низшего вида, как Церковь, в высший вид, как государство, чтобы в нем совер-шенно исчезнуть». «А потому сам преступник членом церкви уж и не сознает себя и, отлученный, пребывает в отчаянии. Если же возвращается в общество, то нередко с такою ненавистью, что самое общество как бы уже отлучает от себя». «Во многих случаях, ка-залось бы, и у нас тоже: но в том и дело, что, кроме установленных судов, есть у нас сверх того еще и Церковь, которая никогда не теряет общения с пре-ступником, как с милым и все еще дорогим сыном своим, а сверх того есть и сохраняется, хотя бы даже только мысленно, и суд Церкви, теперь хотя и не деятельный, но все же живущий для будущего, хотя бы в мечте, да и преступником самим, несомненно, инстинктом души его, признаваемый. Справедливо и то, что было здесь сейчас сказано, что если бы дей-ствительно наступил суд Церкви, и во всей своей силе, то есть если бы все общество обратилось лишь в церковь, то не только суд Церкви повлиял бы на исправление преступника так, как никогда не влияет ныне, но, может быть, и вправду самые преступления уменьшились бы в невероятную долю. Да и Церковь, сомнения нет, понимала бы будущего преступника и будущее преступление во многих случаях совсем иначе, чем ныне, и сумела бы возвратить отлученного, предупредить замышляющего и возродить падшего.

343

Правда, усмехнулся старец, — теперь общество хри-стианское пока еще само не готово и стоит лишь на семи праведниках; но так как они не оскудевают, то и пребывает все же незыблемо, в ожидании своего полного преображения из общества, как союза почти еще языческого, во единую вселенскую и владыче-ствующую Церковь. Сие и буди, буди, хотя бы и в конце веков, ибо лишь сему предназначено совер-шиться!»

В «Дневнике Писателя» можно найти много на-меков на эти мысли, особенно когда Достоевский рассуждает о миссии России, как носительнице право-славия. Так, он говорит, что сущность России есть «идея всемирного человеческого обновления» и хра-нится она в России «не в революционном виде», а «в виде Божеской правды, в виде Христовой истины, которая когда-нибудь да осуществится же на земле, и которая всецело сохраняется в православии» (1876, июнь).

В главе о «Религиозной жизни Достоевского» бы-ло показано, что Достоевский, по крайней мере, с тех пор, как он понял высокие достоинства право-славия, сознательно и высоко ценил конкретность православно-христианского культа, например, иконопочитание. Там же было показано, как высоко ценил Достоевский молитву и во всех трудных положениях прибегал к ней. Молился Достоевский, по свидетель-ству Яновского, «не за одних невинных, а и за заве-домых грешников». Такой характер молитвы Досто-евский любил изображать в своих художественных произведениях. Чиновник Лебедев молился за «гра-финю Дюбарри и ей подобных», Макар Иванович молился за самоубийц, за нераскаянных грешников и за всех тех, «за кого некому молиться». Иеромонах старец Зосима советует: «Юноша, не забывай молит-вы. Каждый раз в молитве твоей, если искренна, мель-кнет новое чувство, а в нем и новая мысль, которую ты прежде не знал, и которая вновь ободрит тебя, и поймешь, что молитва есть воспитание. Запомни еще: на каждый день, и когда лишь можешь, тверди

344

про себя: «Господи, помилуй всех днесь пред Тобою представших». Ибо в каждый час и в каждое мгно-вение тысячи людей покидают жизнь свою на сей земле и души их становятся пред Господом, — и сколь многие из них расстались с землею отъединенно, никому неведомо, в грусти и тоске, что никто-то не пожалеет о них и даже не знает о них вовсе: жи-ли ль они или нет». «Сколь умиленно душе его, став-шей в страхе пред Господом, почувствовать в тот миг, что есть и за него молельщик, что осталось на земле человеческое существо и его любящее».

Не следует думать, будто Достоевский не видел недостатков Русской Православной Церкви и особен-но недостатков некоторых отдельных служителей ее. В монастырях, например, рядом с великими подвиж-никами попадаются и люди, весьма подверженные таким порокам, как чревоугодие, сребролюбие, и т. п. Несколькими мелкими штрихами Достоевский живо изображает такого монаха в главе «У Тихона» перед «Исповедью Ставрогина». Он рассказывает, как Ставрогин пришел в монастырь и попросил первого встре-тившегося служку провести его к епископу Тихону. «Служка принялся кланяться и тотчас повел. У кры-лечка властно и проворно отбил его у служки по-встречавшийся с ними толстый и седой монах и по-вел длинным узким коридором, тоже все кланяясь (хотя по толстоте своей не мог наклониться низко, а только дергал часто и отрывисто головой), и все приглашая пожаловать, хотя Николай Всеволодович без того за ним шел. Монах предлагал какие-то во-просы и говорил об отце архимандрите; не получая же ответов, становился все почтительнее». «Когда до-шли до двери в самом конце коридора, монах отво-рил ее как бы властною рукою, фамильярно осведо-мился у подскочившего келейника, можно ль войти, и, даже не выждав ответа, отмахнул совсем дверь и, наклонившись, пропустил мимо себя «дорогого» по-сетителя; получив же благодарность, быстро скрылся, точно бежал».

Встречая в жизни недостойных священников, До-

345

Стоевский бывал глубоко возмущен. Так, он писал Майкову, что «Женевский священник, по всем дан-ным (заметьте, не по догадкам, а по фактам) служит в тайной полиции». Висбаденский священник, по его словам, «и Христа и все продает». Очень огорчало Достоевского униженное положение русского духо-венства, боязливость и слабость его, обусловленная тем, что священник был низведен на положение го-сударственного чиновника («Дн. Пис.», 1873 г., «Смя-тенный вид»). Но Достоевский умел отличать идею Православной Церкви и высокие тенденции ее разви-тия от эмпирической действительности ее; мало то-го, он умел находить те глубокие осуществленные уже достоинства Русской Православной Церкви, ко-торые ускользают от поверхностного взгляда про-свещенцев, подходящих к Церкви с предубеждением против нее.

Христианство Достоевского было светлое. Иде-альное христианство, согласно его пониманию, есть действительно религия любви и потому свободы, ре-лигия благостного отношения ко всякому человеку и ко всему миру. Можно думать, что он уловил и ху-дожественно выразил особенно в старце Зосиме, Ма-каре Ивановиче и Алеше действительную сущность русского православия. Это подтверждается тем, что русские философы, вырабатывающие христианское миропонимание, почти все отстаивают христианство, как подлинно религию любви и свободы. Чтобы оце-нить значительность этого движения, достаточно ука-зать на следующие имена: Вл. Соловьев, кн. С. Н. Трубецкой, кн. Е. Н. Трубецкой, от. П. Флоренский, от. С. Булгаков, Н. Бердяев, Мережковский, Франк, Карсавин, Вышеславцев, Арсеньев, от. В. Зеньковский, Кобылинский-Эллис.

Есть, однако, в русском православии также и представители темного христианства. В «Братьях Ка-рамазовых» Достоевский художественно изобразил этот вид христианства в лице монаха-изувера отца Ферапонта. Философским представителем этого тем-ного христианства был К. Леонтьев. В брошюре «На-

346

ши новые христиане» он критикует религиозные взгляды Льва Толстого в статье «Страх Божий и лю-бовь к человечеству» и взгляды Достоевского в ста-тье «О всемирной любви» по поводу Пушкинской ре-чи Достоевского (собр. соч Леонтьева, т. VIII).

«Начало премудрости», — пишет Леонтьев, — т. е. религиозной и истекающей из нее житейской премуд-рости есть страх Божий, — простой, очень простой страх и загробной муки, и других наказаний, в фор-ме земных истязаний, горестей и бед». За страхом следует «смирение ума», ведущее к «послушанию уче-нию Церкви». « А любовь уже после . Любовь кроткая, себе самому приятная, другим от-радная, всепрощающая — это плод, венец: это или награда за веру и страх, или особый дар благодати, натуре сообщенный, или случайными и счастливыми условиями воспитания укрепленный». «Добровольное унижение о Господе, т. е. смирение «лучше и вернее для спасения души, чем эта гордая и невозможная претензия ежечасного незлобия и ежеминутной елей-ности. Многие праведники предпочитали удаление в пустыню деятельной любви; там они молились Богу сперва за свою душу, а потом за других людей». Да-же в монашеских общежитиях опытные старцы не очень-то позволяют увлекаться деятельною и горя-чею любовью, а прежде всего учат послушанию, при-нижению, пассивному прощению обид». Леонтьев огорчается тем, что в «Братьях Карамазовых» «от-шельник и строгий постник Ферапонт, мало до лю-дей касающийся, почему-то изображен неблагоприят-но и насмешливо».

Леонтьев, ссылаясь на Победоносцева, ценит только «личное милосердие», любовь «именно к ближ-нему, к ближайшему», а всечеловеческую любовь он считает невозможною. «О всеобщем мире и гармо-нии заботились и заботятся, к несчастью, многие и у нас и на Западе», говорит он. «Не полное и повсе-местное торжество любви и всеобщей правды на этой земле обещают нам Христос и его апосто-лы; а, напротив того, нечто вроде кажущейся неуда-

347

Чи евангельской проповеди на земном шаре». Между тем, Достоевский, «подобно великому множеству ев-ропейцев и русских всечеловеков , все еще верит в мирную и кроткую будущность Евро-пы». В действительности же «одно только несомнен-но, — это то, что все здешнее должно погибнуть!» Христианство Льва Толстого и Достоевского, пропо-ведующее всеобщую любовь и надеющееся на осу-ществление «всеобщего мира» на земле, Леонтьев на-зывает «розовым».

Статья Леонтьева содержит в себе много ценных и замечательных мыслей. Его критика увлечений гу-манизмом, «демократическим и либеральным про-грессом», социализмом, не опирающимся на христи-анские начала, заслуживает серьезного внимания. Страшный опыт истории достаточно научил нас тому, что любовь к человечеству революционных утопистов, вроде Робеспьера, Ленина, Дзержинского, ведет к величайшим разрушениям и отвратительнейшим пре-ступлениям. Воспитать в себе настоящую любовь есть дело трудное и потому в жизни, особенно там, где ставятся горделиво грандиозные цели, чаще встреча-ется псевдо-любовь, чем подлинная любовь. Чтобы не заблудиться на этом пути, необходимо мудрое ру-ководство Церкви и постоянное молитвенное обраще-ние к Богу. Светлое христианство, увлекаясь пропо-ведью любви, может упустить из виду, что без пре-ображения абсолютное добро неосуществимо, и тог-да оно искажается погонею за несбыточными утопи-ями. Следующая ступень искажения состоит в том, что люди, ищущие социальной справедливости, сов-сем отбрасывают христианство, рекомендующее муд-рую умеренность, и торопливо усиливаются устроить рай на земле путем революционного насилия, от че-го получается ад вместо рая. Достоевский, конечно, неповинен в таком искажении любви: он предостере-гает против «женевских идей» добродетели без Хри-ста; в «Дневнике Писателя» и художественных про-изведениях он ярко обрисовывает страшные след-ствия безрелигиозного гуманизма, логически после-

348

Довательно приводящего к дегуманизации, т. е. к по-давлению человечности и личности. Достоевский зна-ет, что абсолютное добро осуществимо только в со-стоянии преображения в Царстве Божием и, следо-вательно, «все здешнее должно погибнуть». Но он надеется, что некоторые улучшения земного порядка возможны, и настолько оптимистичен, что мечтает, например, о всеобщем примирении народов. Он ста-вит это примирение в связь именно с влиянием Рус-ской Православной Церкви, а не с слабосильною «светскою моралью».

Тот вид христианства, представителем которого является Леонтьев, я называю темным, потому что это христианство основано не на любви, а на страхе. Исходный пункт его есть страх, — даже не страх Бо-жий, а просто страх перед всякими земными бедами и особенно страх смерти. Находясь в нужде, человек ищет всемогущего покровителя и заступника и нахо-дит его в Боге. Религиозный опыт молитвенного об-щения с Богом пробуждает любовь к Богу, как абсо-лютному Добру, и впервые эта любовь сопутствуется тем страхом, который подлинно можно назвать «стра-хом Божиим», так как сущность его состоит в страхе оскорбить Бога, нарушить волю Его. Итак, действи-тельно, «Начало премудрости страх Божий», но этот страх неразрывно связан с любовью к Богу, а, следо-вательно, и к творениям Его.

Светлое христианство, выдвигающее на первое место любовь, как это сделал сам Иисус Христос, вы-разив всю сущность своей проповеди в заповеди любви к Богу и любви к ближнему, может подверг-нуться искажению, когда любовь подменяется псев-до-любовью, самовольною, горделивою, не связан-ною со страхом Божиим, требующим подчинения во-ле Божией. Но не в меньшей, а, может быть, даже в большей степени подвергается искажениям и темное христианство, выдвигающее на первый план страх. Этот страх перестает быть Божиим, когда он стано-вится опасением нарушить обряд или букву закона, когда он ведет к фанатизму, нетерпимости, к боязни

349

всякой новизны и к религиозным преследованиям. История христианства изобилует этими явлениями. Отпадение от христианства множества людей в наше время в значительной степени объясняется тем, что христиане часто превращают религию любви в рели-гию страха и ненависти.

2. Католичество. Протестантизм.

Вслед за славянофилами Достоевский упрекает католичество в том, что оно исказило христианство, пытаясь осуществить «насильственное единение чело-века» путем подчинения внешнему авторитету Папы Римского и путем превращения Церкви в государство со светскою властью Папы. Провозгласив, как догмат, «что христианство на земле удержаться не может без земного владения Папы», римское католичество, по словам Достоевского, «тем самым провозгласило Хри-ста нового, на прежнего не похожего, прельстившего-ся на третье дьяволово искушение, на царства земные: «Все сие отдам тебе, поклонися мне.» «К тому же Рим слишком еще недавно провозгласил свое согласие на третье дьяволово искушение, в виде твердого догма-та», т. е. догмата непогрешимости Папы («Дн. Пис.», 1876, март).

Искажение христианства было, по мнению Досто-евского, причиною охлаждения на Западе народных масс к Церкви и распространения среди них атеизма и социализма. Однако, католичество, думает Достоев-ский, без боя не сдастся. Оно еще обращается за по-мощью к королям и «высшим мира сего», например, Папа обратился с письмом к Вильгельму, но если эти попытки не удадутся, «Рим, в первый раз в 1,500 лет, поймет, что пора кончить с высшими мира сего» и обратиться к народу. «Папа сумеет войти к народу пеш и бос, нищ и наг, с армией двадцати тысяч бойцов иезуитов, искусившихся в уловлении душ человече-ских. Устоят ли против этого войска Карл Маркс и Ба-кунин? Вряд ли; католичество так ведь умеет, когда

350

надо, сделать уступки, все согласить. А что стоит уве-рить темный и нищий народ, что коммунизм есть то же самое христианство, и что Христос только об этом и говорил» (статья в «Гражданине», № 41, 1873). «Все эти сердцеведы и психологи бросятся в народ и поне-сут ему Христа нового, уже на все согласившегося, Христа объявленного на последнем римском нечестивом соборе». «Да, друзья и братья наши, — скажут они, — все, об чем вы хлопочете, — все это есть у нас для вас в этой книге давно уже, и ваши предводители все это украли у нас. Если же до сих пор мы говорили вам немного не так, то это потому лишь, что до сих пор вы были еще как малые дети и вам ра-но было узнавать истину, но теперь пришло вре-мя и вашей правды. Знайте же, что у Папы есть ключи Святого Петра и что вера в Бога есть лишь ве-ра в Папу, который на земле самим Богом поставлен вам вместо Бога. Он непогрешим и дана ему власть божеская и он владыка времен и сроков; он решил теперь, что настал и ваш срок. Прежде главная сила веры состояла в смирении, но теперь пришел срок сми-рению, и Папа имеет власть отменить его, ибо ему да-на всякая власть. Да, вы все братья и сам Христос по-велел быть всем братьями; если же старшие братья ваши не хотят вас принять к себе, как братьев, то возь-мите палки и сами войдите в их дом и заставьте их быть вашими братьями силой. Христос долго ждал, что развратные старшие братья ваши покаются, а те-перь он сам разрешает нам провозгласить: « Fraternite ou la mort » (будь мне братом или голову долой). Если брат твой не хочет разделить с тобой пополам свое имение, то возьми у него всё, ибо Христос долго ждал его покаяния, а теперь пришел срок гнева и мще-ния. Знайте тоже, что вы безвинны во всех бывших и будущих грехах ваших, ибо все грехи ваши проис-ходили лишь от вашей бедности». «Слова эти льсти-вые, но, без сомнения, демос примет предложение: он разглядит в неожиданном союзнике объединяющую великую силу, на все соглашающуюся и ничему не ме-шающую, силу действительную и историческую».

351

«А в довершение ему дают опять веру и успокаивают тем сердца слишком многих, ибо слишком многие из них давно уже чувствовали тоску без Бога... Я уже раз говорил обо всем этом, но говорил мельком в романе» («Дн. Пис.» 1876, март).

Роман, о котором упоминает Достоевский, — «Бесы», где Петр Верховенский говорит о том, как было бы успешно дело социализма, если бы Интер-национал и Папа вступили в соглашение. В «Дневнике Писателя» за 1877 год опять высказана мысль о Папе, который «выйдет ко всем нищим пеш и бос и скажет им, что он «верит в муравейник»; Достоевский возвращается к этой мысли в связи с рассуждениями о борь-бе Бисмарка против социализма и католицизма ( Kul - turkampf ), а также в связи с состоянием Франции при Мак-Магоне (май-июнь, ноябрь). Но гениальное ху-дожественное изображение этих мыслей еще пред-стояло: Достоевский осуществил его в легенде Вели-кий Инквизитор в «Братьях Карамазовых». Рассмотре-нием легенды мы вскоре займемся.

Враждебное отношение Достоевского к католиче-ству было, вероятно, особенно усилено тем, что во время Русско-турецкой войны многие католики вы-сказывались в пользу турок. «Не то, что какой-нибудь прелат», — пишет Достоевский, а — «сам Папа, гром-ко, в собраниях ватиканских, с радостью говорил о «победах турок» и предрекал России «страшную бу-дущность». Этот умирающий старик, да еще «глава христианства», не постыдился высказать всенародно, что каждый раз «с веселием выслушивает о поражении Русских» («Дн. Пис.» 1877, сент.).

Достоевский, однако, не забывал, что среди като-ликов «много еще есть христиан, да и никогда не ис-чезнут» («Дн. Пис.», 1880, август). «Мне возражали, — говорит он, — что вера и образ Христов и поныне про-должают еще жить в сердцах множества католиков во всей прежней истине и во всей чистоте. Это несомнен-но так, но главный источник замутился и отравлен безвозвратно» (1876, март).

Достоевский несправедлив в отношении к като-

Лицизму. Он упускает из виду, что у всех христианских церквей в земном историческом осуществлении их есть много недостатков, но мистически единая Цер-ковь остается непоколебленною ими. Великий право-славный иерарх Филарет Московский говорил, что перегородки между христианскими вероисповедания-ми не доходят до неба. Это значит, что даже и догма-тические отличия католической церкви от православ-ной не ведут к абсолютному разъединению. Тем более терпимо нужно относиться к тем искажениям чистоты христианства, которые представляют собою вину отдельных лиц, даже и так высокопоставленных, как Папа римский. Профессор Гейлер ( Heiler ), бывший католиком, но во время борьбы католической Церкви с модернизмом перешедший в протестантство, напи-сал замечательную книгу « Der Katholizismus , seine Idee und Erscheinung ». В этой книге он решительно изображает темные стороны католичества, но, отличая идею католичества от эмпирического осуществле-ния ее, он везде обнаруживает величие идеальных ос-нов католичества и даже в самых искажениях их пока-зывает здоровое ядро. Чтение этой книги, написанной после выхода автора из католичества, очень подни-мает уважение к Католической церкви. Такие книги особенно нужны в наше время, когда началось движе-ние в пользу сближения христианских церквей, хотя бы в смысле воспитания в себе способности видеть и понимать положительные черты каждой из них.

Предсказание Достоевского, что католическая церковь заинтересуется рабочим вопросом и обратится к демосу, оправдалось, однако все злое, что содержит-ся в предсказаниях Достоевского, не осуществилось, наоборот, католическая церковь обнаруживает в этой стороне своей деятельности великую мудрость. Папа Лев XIII издал в 1891 г. энциклику Рерум новарум, в которой, утверждая право частной собственности, он в то же время рекомендует ограничения его, защищаю-щие рабочего от эксплоатации капиталом и ведущие по пути к осуществлению социальной справедливости; он обращается к законодателям с советом выработать

нормы, оберегающие здоровье, нравственность и че-ловеческое достоинство рабочего. С тех пор католи-ческая церковь не перестает проявлять усиленный ин-терес к проблемам социального христианства. Право-славной церкви остается только последовать этому мудрому примеру.

Протестантством Достоевский интересуется гораз-до меньше, чем католичеством. Выше было уже сказа-но, что, по мнению Достоевского, «бесконечная сво-бода совести и исследования» ведет к возникновению множества протестантских сект и каждая такая груп-па хочет «из своей чашки» спастись. В письме к Май-кову он говорит о «противоречащем себе самому лю-теранстве» (№ 292). «Протестантизм, — думает До-стоевский, — исполинскими шагами переходит в ате-изм и в зыбкое, текучее, изменчивое (а не вековеч-ное) нравоучение» («Дн. Пис.» 1880, август).

3. Легенда о Великом Инквизиторе

Всякое гениальное художественное произведение содержит в себе такую полноту жизни и глубину смы-сла, которая не может быть осознана до конца и вы-ражена в понятиях ни самим творцом его, ни коммен-таторами. Легенда Великий Инквизитор принадлежит к числу величайших творений Достоевского. О ней много писали и много будут писать, но всегда будут возникать новые вопросы в связи с нею. Согласно те-ме этой книги, нужно рассмотреть Легенду так, чтобы установить черты христианского миропонимания До-стоевского. Эту задачу особенно трудно решить, пользуясь таким произведением, как «поэма» Ивана Кара-мазова «Великий Инквизитор».

Имея ввиду приведенные выше из «Дневника Пи-сателя» мысли Достоевского о католичестве, можно решительно утверждать, что в легенде Достоевский хотел в художественной форме обличить искажение христианства, производимое если не всею католическою церковью, то некоторыми служителями ее или

группою ее служителей. Но содержание легенды го-раздо более сложно, чем мысли Достоевского в «Днев-нике Писателя», и вложена она в уста Ивана Карама-зова, как творение его. Великий художник Достоев-ский не мог просто выразить свои мысли устами сво-его героя. Он дал в романе такое видоизменение их, которое соответствует характеру Ивана Карамазова. Отождествить Достоевского с Иваном Федоровичем нельзя; поэтому нам предстоит сложная задача — определить характер и религиозные идеи сначала Ве-ликого Инквизитора, потом Ивана Карамазова и, на-конец, попытаться найти мысли самого Достоевского.

Напомню вкратце содержание легенды. В шест-надцатом веке в Севилье, в самое страшное время инквизиции, на следующий день после грандиозного аутодафе на улицах города «тихо» и «незаметно» по-является Иисус Христос. Народ узнает Его, толпится вокруг Него и от одного прикосновения к Нему про-исходят исцеления. На паперти Севильского собора Он воскрешает недавно умершую девочку, и толпа приходит в состояние крайнего волнения. Но в это время на площади появляется девяностолетний старик Великий Инквизитор. Он приказывает сразу взять Христа и отвести в тюрьму, а толпа, привыкшая к по-слушанию, безмолвно склоняется перед благослов-ляющим ее старцем. Ночью в тюрьму входит Инкви-зитор один и произносит перед молча слушающим его Христом длинную речь, наполненную упреками Христу и Его делу, и грозит Ему сжечь Его на костре, «как злейшего из еретиков».

Великий Инквизитор — представитель грандиоз-ного титанического богоборчества, задающегося целью «исправить подвиг» Христа. Он полон гордели-вого презрения к человеку: людей он считает суще-ствами «малосильными, порочными и ничтожными», жаждущими свободы, но способными только к бунту, а не к подлинной свободе. Христа Инквизитор упре-кает в том, что Он поставил перед человеком идеал, превосходящий силы такого слабого существа. «По-смотри на них, — говорит он — Кого Ты вознес до

Себя? Клянусь, человек слабее и ниже создан, чем Ты о нем думал. Может ли, может ли он исполнить то, что и Ты? Столь уважая его, Ты поступил как бы перестав ему сострадать, потому что слишком много от него потребовал, — и это кто же, Тот, Который возлюбил его более самого Себя! Уважая его менее, менее бы от него и потребовал, а это было бы ближе к любви, ибо легче была бы ноша его». «Страшный и умный дух, дух самоуничтожения и небытия, — продолжает ста-рик, — великий дух говорил с Тобой в пустыне и нам передано в книгах, что он будто бы «искушал» Тебя. Так ли это? И можно ли было сказать хоть что-нибудь истиннее того, что он возвестил Тебе в трех вопросах, и что Ты отверг и что в книгах названо «искушения-ми?». «В этих трех вопросах как бы совокуплена в одно целое и предсказана вся дальнейшая история человеческая и явлены три образа, в которых сойдут-ся все неразрешимые исторические противоречия че-ловеческой природы на всей земле». «Вспомни первый вопрос; смысл его тот: Ты хочешь идти в мир и идешь с голыми руками, с каким-то обетом свободы, кото-рого они, по простоте своей и в прирожденном бес-чинстве своем, не могут и осмыслить, которого боят-ся они и страшатся, — ибо ничего и никогда не было для человека и для человеческого общества невыноси-мее свободы! А видишь ли сии камни в этой нагой и раскаленной пустыне? Обрати их в хлебы, и за Тобой побежит человечество, как стадо, послушное, хотя и вечно трепещущее, что Ты отымешь руку Свою и пре-кратятся им хлебы Твои. Но Ты не захотел лишить че-ловека свободы и отверг предложение, ибо какая же свобода, рассудил Ты, если послушание куплено хле-бами? Ты возразил, что человек жив не единым хлебом». «Ты возжелал свободной любви человека, что-бы свободно пошел он за Тобою, прельщенный и пле-ненный Тобою. Вместо твердого древнего закона, — свободным сердцем должен был человек решать впредь сам, что добро и что зло, имея лишь в руководстве Твой образ пред собою, — но неужели Ты не подумал, что он отвергнет же, наконец, и оспорит даже и Твой

образ и Твою правду, если его угнетут таким страш-ным бременем, как свобода выбора?». «Ты не сошел со креста, когда кричали Тебе, издеваясь и дразня Те-бя: «Сойди со креста и уверуем, что это Ты Сын Бо-жий». Ты не сошел потому, что опять-таки не захотел поработить человека чудом и жаждал свободной веры, а не чудесной. Жаждал свободной любви, а не рабских восторгов невольника пред могуществом, раз навсегда его ужаснувшим. Но и тут Ты судил о людях слишком высоко, ибо, конечно, они невольники, хотя и созда-ны бунтовщиками». «Нет ничего обольстительнее для человека, как свобода его совести, но нет ничего и му-чительнее. И вот вместо твердых основ для успокое-ния совести человеческой раз навсегда — Ты взял все, что есть необычайного, гадательного и неопределен-ного, взял все, что было не по силам людей, а потому поступил как бы и не любя их вовсе, — и это кто же: Тот, Который пришел отдать за них жизнь Свою! Вместо того, чтоб овладеть людской свободой, Ты умно-жил ее и обременил ее мучениями душевное царство человека, вовеки». «Если за Тобою, во имя хлеба не-бесного, пойдут тысячи и десятки тысяч, то что ста-нется с миллионами и с десятками тысяч миллионов существ, которые не в силах будут пренебречь хлебом земным для небесного? Иль Тебе дороги лишь десят-ки тысяч великих и сильных, а остальные миллионы, многочисленные, как песок морской, слабых, но лю-бящих Тебя, должны лишь послужить материалом для великих и сильных? Нет, нам дороги и слабые. Они по-рочны и бунтовщики, но под конец они-то станут и послушными».

План руководства людьми Великого Инквизитора состоит в том, чтобы дать людям хлеб земной, но вме-сте с тем и успокоить совесть, взяв, по совету «умно-го духа», всю власть и всю ответственность в свои ру-ки. «Ибо кому же владеть людьми, как не тем, которые владеют их совестью и в чьих руках хлебы их. Мы и взяли меч Кесаря, а взяв его, конечно, отвергли Тебя и пошли за ним. О, пройдут еще века бесчинства сво-бодного ума, их науки и антропофагии, потому что,

начав возводить свою Вавилонскую башню без нас, они кончат антропофагией. Но тогда-то и приползет к нам зверь и будет лизать ноги наши и обрызжет их крова-выми слезами из глаз своих. И мы сядем на зверя и воздвигнем чашу и на ней будет написано: «Тайна!». Но тогда лишь и тогда настанет для людей царство по-коя и счастья». «И тогда уже мы и достроим их башню, ибо достроит тот, кто накормит, а накормим лишь мы, во имя Твое, и солжем, что во имя Твое. О, никогда, никогда без нас они не накормят себя. Никакая наука не даст им хлеба, пока они будут оставаться свобод-ными, но кончится тем, что они принесут свою свобо-ду к ногам нашим и скажут нам: «Лучше поработите нас, но накормите нас». Поймут, наконец, сами, что свобода и хлеб земной, вдоволь для всякого, вместе не мыслимы, ибо никогда, никогда, не сумеют они разде-литься между собою! Убедятся тоже, что не могут быть никогда и свободными, потому что малосильны, порочны, ничтожны и бунтовщики». «Свобода, сво-бодный ум и наука заведут их в такие дебри, и поста-вят пред такими чудами и неразрешимыми тайнами, что одни из них, непокорные и свирепые, истребят се-бя самых, другие непокорные, но малосильные, истре-бят друг друга, а третьи, оставшиеся, слабосильные и несчастливые, приползут к ногам нашим, и возопиют к нам: «Да, вы были правы, вы одни владели тайной Его, и мы возвращаемся к вам, спасите нас от себя самих». Получая от нас хлебы, конечно, они ясно бу-дут видеть, что мы их же хлебы, их же руками добы-тые, берем у них, чтобы им же раздать, безо всякого чуда, увидят, что не обратили мы камней в хлебы, но воистину более, чем самому хлебу рады они будут тому, что получают его из рук наших. Ибо слишком бу-дут помнить, что прежде, без нас, самые хлебы, добы-тые ими, обращались в руках их лишь в камни, а когда они воротились к нам, то самые камни обратились в руках их в хлебы». «Мы дадим им тихое, смиренное счастье, счастье слабосильных существ, какими они и созданы». «Мы разрешим им и грех, они слабы и бессильны, о, они будут любить нас, как дети, за то, что

мы им позволим грешить. Мы скажем им, что всякий грах будет искуплен, если сделан будет с нашего позволения; позволяем же им грешить потому, что их любим, наказание же за эти грехи, так и быть, возь-мем на себя. И возьмем на себя, а нас они будут обо-жать как благодетелей, понесших на себе их грехи пред Богом». «Тихо умрут они, тихо угаснут во имя Твое, и за гробом обрящут лишь смерть. Но мы со-храним секрет, и для их же счастья будем манить их наградой небесною и вечною. Ибо если б и было что на том свете, то, уж, конечно, не для таких, как они». О себе Великий Инквизитор говорит: «и я был в пустыне», «питался акридами и кореньями», «благословлял свободу, которою Ты благословил людей». «Но я очнулся и не захотел служить безумию. Я во-ротился и примкнул к сонму тех, которые исправили подвиг Твой». «Мы исправили подвиг Твой и осно-вали его на чуде, тайне и авторитете», т. е. не на сво-бодной любви к добру.

На вопрос Алеши, встревоженного легендою, Иван Карамазов поясняет: Великий Инквизитор «на закате дней своих» понял, «что надо идти по указа-нию умного духа», «а для того принять ложь и об-ман», и притом обманывать людей всю дорогу, «что-бы хоть в дороге-то жалкие эти слепцы считали се-бя счастливыми». План Великого Инквизитора, гово-рит Иван, есть «настоящая руководящая идея всего римского дела, со всеми его армиями и иезуитами, высшая идея этого дела». «Кто знает, может быть, случались и между римскими первосвященниками» такие, как Инквизитор. «Может быть, этот проклятый старик, столь упорно и столь по-своему любящий человечество, существует и теперь в виде целого сонма многих таковых единых стариков и не случайно вов-се, а существует как согласие, как тайный союз, дав-но уже устроенный для хранения тайны, для хране-ния ее от несчастных и малосильных людей, с тем, чтобы сделать их счастливыми. Это непременно есть, да и должно так быть. Мне мерещится, что даже у масонов есть что-нибудь вроде этой же тайны в ос-

нове их, и что потому католики так и ненавидят ма-сонов, что видят в них конкурентов, раздробление единства идеи, тогда как должно быть едино стадо и един пастырь...»

Иван Карамазов, как и его Великий Инквизи-тор, — титанический богоборец. Подобно Инквизи-тору, он презирает человека; и для него люди — «не-доделанные пробные существа, созданные в насмеш-ку». Но Инквизитор уже окончательно отказался от Христа и решил «исправить подвиг» Его путем при-нижения идеала, тогда как Иван Карамазов хранит еще в сердце своем идею абсолютного добра, но, ви-дя мощь мирового зла и слабость человека, начина-ет «бунт» против Бога тем, что возвращает Ему «би-лет» и стоит на распутьи. Находясь в таком положе-нии, человек особенно склонен к злой критике, и вся поэма «Великий Инквизитор» есть острая критика Церкви. Иван Карамазов полагает, что Церковь от-казалась от идеала Христа, принизила идеал, приспо-собила его к слабости человека, к его порокам и себялюбию; вместо того, чтобы воспитывать человека в свободной любви к абсолютному добру, она держит человека в слепом повиновении себе, а не Богу, поло-жив в свою основу «чудо, тайну и авторитет».

Иван Карамазов высказывает свою «поэму», как критику католической церкви или, вернее, не всей ка-толической церкви, а извращения ее, осуществляемо-го некоторыми ее служителями. Он не замечает, что нападение его затрогивает всю Церковь, и католиче-скую и православную. Не замечает этого и сам ге-ниальный творец легенды Достоевский. И католическая, и православная Церковь высоко ценят чудо, тайну и авторитет. И в той и в другой Церкви пасты-ри не требуют от пасомых ими слабых людей подви-гов, заведомо превосходящих их силы, дают иногда надежду людям даже и на внешнее земное благополучие в случае следования указаниям Церкви и за-пугивают внешними адскими муками в случае неповиновения.

Можно ли защитить Церковь против нападений

на нее, содержащихся в легенде «Великий Инквизи-тор»? Р. Гуардини в своей книге « Der Mensch und der Glaube » говорит, что, согласно распространенному толкованию легенды, «Достоевский защищает в ней дело Христа против наихудшего врага Его. Та-ким врагом является не простое неверие, а экклезиализм, т. е. «превращение живой связи с Богом в систе-му гарантий спасения, формул и обрядов». «Благо-датная сущность христианства заменяется техникою покорения души, а позади нее таится нечто еще бо-лее страшное, именно демоническая воля наложить руку на самого Бога. Выражение всего этого, соглас-но такому толкованию, есть католическая Церковь, которой противостоит религия свободы, духа, люб-ви и живой христианской полноты сердца». Гуарди-ни говорит, что он слишком высоко ценит Достоев-ского, чтобы поверить, что смысл Легенды сводится только к старой борьбе между Византиею и Римом, даже если бы, приступая к творению ее, Достоев-ский и задавался такою целью. Вложив Легенду в уста Ивана Карамазова, Достоевский, как великий ху-дожник, совершил в Легенде не только нападение на католическую Церковь, но и сделал ее выражением сущности души Ивана и его отношения к Богу. 1)

Легенда Ивана есть вызов, который защитники Церкви могут и должны принять. Можно поставить вопрос, говорит Гуардини: «Не прав ли в конечном итоге Великий Инквизитор в отношении к такому Христу? Не есть ли этот Христос действительно — еретик?» Христианская Церковь есть «по существу Церковь всех, а не только необыкновенных людей, — Церковь повседневной жизни, а не только героиче-

1 ) Интересно, что гораздо раньше Достоевского в паро-диях на католическую Церковь, написанных католическими мо-нахами XIII в., высказывается мысль о Папе Римском, который, при появлении Христа у его престола, отдал бы приказ: « ejicite eum in tenebras exteriores » (выбросьте Его во тьму внешнюю); см. об этом статью проф. Лапшина «Как сложилась легенда о Великом Инквизиторе», в сборнике «О Достоевском», т. I, под ред. А. Бема, 1929, Прага.

ских минут. Как и сам человек, она из средней обла-сти возносится в высоту и спускается в глубину». «Христианство Легенды не имеет в основе никакого отношения к этой средней области и таким образом становится нереальным». Христос, взятый Иваном в оторванной от жизни «чистоте», служит ему для са-мооправдания в его «бунте» против Бога и мирово-го порядка, при нежелании в то же время преобра-жения мира, при любви к миру именно в его несовер-шенном виде.

Что сказал бы Достоевский в ответ на толкова-ние Гуардини? Сжатую критику Легенды он дает сам устами Алеши, который сказал Ивану: «Поэма твоя есть хвала Иисусу, а не хула... как ты хотел того. И кто тебе поверит о свободе? Так ли, так ли надо ее понимать? То ли понятие в православии... Это Рим, да и Рим не весь, это неправда, — это худшие из католичества, инквизиторы, иезуиты!..» Достоев-ский не назвал бы Иисуса Христа Легенды «еретиком». Он всею душою отстаивает христианство, как «рели-гию свободы, духа, любви и живой христианской пол-ноты сердца». Но вместе с Алешею он усомнился бы в том, правильное ли понятие свободы у Ивана, и мы знаем из его «Дневника», что не все католичество он считает искажением Церкви.

Иван изображает построение Церкви на «чуде, тайне и авторитете», как искажение подвига Христа. Но, без сомнения, православная церковь так же, как и католическая, строится не только на свободной любви ко Христу и воплощенному в Нем абсолютно-му добру; поскольку она есть социальное земное це-лое, она строится еще и на «чуде, тайне и авторите-те». Что ответил бы Достоевский на это замечание, прямых сведений у нас нет. Но в главе о религиоз-ной жизни Достоевского было показано, что, по крайней мере, в течение последних десяти лет он вы-соко ценил конкретную жизнь православной Церкви со всеми таинствами и обрядами; вместе со старцем Зосимою он ценил снисходительное и благостное от-ношение Церкви к слабому, грешному человеку; вме-

сте с епископом Тихоном в «Исповеди» Ставрогина он, без сомнения, понимал, что для слабого человека попытка одним скачком прыгнуть в Абсолютное бы-ла бы делом не добрым, а «бесовским». Отсюда мож-но вывести, что Достоевский понимал ценность педа-гогических средств, применяемых Церковью для вос-питания слабых людей, под условием конечно, что-бы, не требуя скачка в Абсолютное, она постоянно имела перед глазами абсолютное добро Христа и Царства Божия, как маяк, указывающий цель пути.

Христос — всеобъемлющ и Церковь Христова также всеобъемлюща. Опираясь на учение и жизнь Христа, Церковь выработала в себе много обителей, в которых могут найти приют люди всех ступеней ду-ховного развития. В ее лоне могут уместиться по-движники и мистики, живущие свободною любовью к Богу и Царству Божию, но ютятся в ней и слабые, грешные люди, для которых на первый план выдви-гается «чудо, тайна и авторитет». Множество чудес совершал сам Иисус Христос. Чудеса эти, т. е. собы-тия, в которых обнаруживается вмешательство Выс-шей силы, Бога и членов Царства Божия, совершают-ся повсюду и во все времена. Осознают их преиму-щественно люди, проникнутые глубокою верою в Бо-га, так что у них не вера рождается от чуда, а осозна-ние чуда возникает благодаря вере. Для людей, упор-но отворачивающихся от Бога, чудес нет, потому что ум их всегда умеет найти доводы в пользу отри-цания чуда. Но люди, нуждающиеся в благодатной помощи Божией, ухватываются за чудо и приходят к вере или укрепляются в ней; такая вера, рождаю-щаяся от чуда, стоит на низкой ступени, но как на-чало пути к Богу, она имеет цену и используется Церковью.

На тайны в существе Божием и в решениях Его Промысла указывал сам Христос. Что же касается ав-торитета, Церковь в своем земном аспекте, как об-щество людей, объединенных определенным вероуче-нием и культом, не может обойтись без авторитет-ных руководителей. Эта социальная сторона Церкви

приспособлена к нуждам миллионов людей и необхо-димо содержит в себе ограничения и условности. Об условной стороне всех человеческих социальных единств пишет Бердяев: «Царь — символ, генерал — символ, папа, митрополит, епископ — символы, вся-кий иерархический чин — символ. В отличие от этого реальны святой, пророк, гениальный творец, социаль-ный реформатор». 1)

Вся эта педагогическая сторона Церкви, необхо-димая для того, чтобы постепенно и без надрыва вести миллионы людей в направлении к идеалу Божественного совершенства, часто подвергается иска-жениям в сторону «эклезиализма», и сам Гуардини говорит, что «любящие Церковь ясно видят мучи-тельную истину», заключающуюся в указаниях на не-достатки в земном осуществлении Церкви. Достоев-ский с молодых лет и до конца жизни видел их так же и в православной Церкви, но понял, что бороться с ними нужно, оставаясь внутри Церкви, а не выходя из нее.

Надобно еще заметить, что религиозные экстатики, визионеры, люди, считающие себя носителями Ду-ха Святого, становятся, вне умеряющего и отрезвля-ющего влияния Церкви, социально опасными в боль-шей мере, чем ползающие по земле материалисты или позитивисты. Поэтому нужно особенно ценить зем-ной социальный аспект Церкви, как учреждение, необходимое и для тех, кто недорос до идеальных ос-нов ее, так и для тех, кто подвергается соблазну счи-тать себя переросшим их.

1 ) Бердяев, «Дух и реальность», стр. 59.


Страница сгенерирована за 0.17 секунд!

рисунок М.А. Побуждинского
для книги Н.П. Анциферова
«Петербург Достоевского» (Пб., 1923)

И зучая литературу, исследователи не могут ограничиваться анализом только структуры художественного текста или же изучением его связей с другими текстами; необходимо заниматься и биографией писателя. Одним из наиболее сложных вопросов здесь является вопрос о его вере в Бога.

Своё собственное отношение к Богу разные люди переживают по-разному. Для кого-то это глубоко личное, интимное чувство, которое им не хочется обсуждать публично. Другие легко готовы пространно и открыто говорить о своей вере. Всё это надо объяснить учащимся, чтобы не задеть чувства кого-нибудь из них.

Г оворя об отношении писателя к религии, необходимо сразу же разделить две проблемы:

1) помимо собственно религиозности автора надо учитывать использование им в произведениях религиозных символов и мотивов просто как “общеизвестных” читателям: автор-атеист (например, Маяковский) тоже может часто обращаться к христианской символике; 2) личные религиозные убеждения, особенности веры, отношения к Богу могут не совпадать в том, как сам художник ощущает их в глубине души (о чём мы можем догадываться, анализируя его художественные произведения) и как он объясняет их другим (о чём мы узнаём из публицистических заметок, писем); скажем, писатель может открыто заявлять о своём атеизме, но в художественных текстах прочитывается глубокая религиозность (или наоборот).

Вопрос об отношении Достоевского к религии нельзя считать достаточно изученным, хотя размышлять на эту тему читатели начали уже при его жизни, поскольку вопросы о вере ставились напрямую как в романах, так и в знаменитом «Дневнике писателя».

Диапазон мнений колеблется от утверждения, что православная религиозность составляет основу всего творчества Достоевского, до сомнений: соответствует ли его понимание Бога и православия канонической доктрине.

Приведём характерный пример. Священник о. Алексий говорил о Достоевском (высказывание дошло до нас в передаче третьего лица): “Вредный это писатель! Тем вредный, что в произведениях своих прельстительность жизни возвеличивает. <...> Это учитель от жизни <...> а не от духа <...> У него, заметьте, всякие там Аглаи и Анастасии Филипповны... И когда он говорит о них, у него восторг какой-то чувствуется <...> И хуже всего то, что читатель при всём том видит, что автор - человек якобы верующий (курсив наш. - С.Ж. ), даже христианин. В действительности же он вовсе не христианин, и все его углубления - суть одна лишь маска, скрывающая скептицизм и неверие”. Характеристика, может быть, наивная, но во многом небезосновательная.

Проблема осложняется ещё и тем, что такого рода высказывания принадлежат порой религиозным мыслителям и писателям, чья вера также не всегда и не всеми признаётся безусловной. Так, Владимир Соловьёв, например, писал К.Н. Леонтьеву о Достоевском: “Для него религия была некоей новой невиданной страной, в существование которой он горячо верил, а иногда и разглядывал её очертания в подзорную трубу, но стать на религиозную почву ему не удавалось”. Но вера и самого Леонтьева, и Соловьёва у многих религиозных мыслителей вызывает серьёзные вопросы.

Кроме того, Достоевский не был богословом, он не относился к религии как к учению, у него не было специальных статей о христианстве, его мысли об этом приходится собирать, вычитывать из отдельных высказываний, порой противоречащих друг другу.

Р елигиозные чувства зародились в душе Достоевского уже в раннем детстве. Родители его были людьми верующими, о чём и свидетельствуют детские воспоминания. Брат писателя Андрей Достоевский вспоминал: “Первою книгою для чтения была у всех нас одна. Это Священная история Ветхого и Нового завета на русском языке <…> Она называлась собственно «Сто четыре священных истории Ветхого и Нового завета» <…> Помню, как в недавнее уже время я, разговаривая с братом <…> упомянул об этой книге; и с каким он восторгом объявил мне, что ему удалось разыскать этот же самый экземпляр книги (то есть наш - детский) и что он бережёт его как святыню”. Среди первых домашних учителей писателя был дьякон, преподававший Закон Божий. А.М. Достоевский пишет, что не припомнит, чтобы встречал в дальнейшем столь хорошего учителя по этому предмету.

При этом нельзя сказать, чтобы воспитание было сугубо религиозным. По воспоминаниям, в доме Достоевских проходили так называемые семейные чтения. Однако здесь называются книги светские: это «История» Карамзина, стихотворения Державина, Жуковского. Вряд ли Библия представляла для молодого Достоевского какой-то особый род чтения.

Детские впечатления и переживания религиозного характера отложились в памяти Достоевского. По свидетельству жены, он помнил, как мать его причащала в церкви, когда ему было два года, и он помнил, как “голубок пролетел из одного окна в другое”. Также он сохранил едва ли не самое раннее детское воспоминание, как “однажды няня привела его, лет около трёх, при гостях в гостиную, заставила стать на колени перед образами и, как это всегда бывало на сон грядущий, прочесть молитву”. Не будем придираться к слову “заставила”, тем более что тогда оно звучало несколько по-иному. В воспоминаниях нигде не зафиксировано, чтобы юный Достоевский когда-нибудь почувствовал неприязнь к православию или церковным обрядам, однако как художнику это чувство, многократно описанное в мировой литературе, было ему хорошо понятно и знакомо. Обратим внимание, что в набросках к ненаписанному роману «Житие великого грешника» есть запись: “Первая исповедь. Гадливость: есть ли Бог. Библия и чтение”.

Существуют воспоминания, что религиозность Достоевского была настолько заметна, что товарищи по училищу даже посмеивались над ним. Однако, вероятно, проявлялась она в общем потоке романтических настроений будущего писателя. Чего стоит, например, такое высказывание из письма к брату: “Поэт в порыве вдохновения разгадывает Бога, следовательно, исполняет назначение философии”.

Достоевский с молодых лет пристрастился к литературе, и самые разные книги всегда сильно действовали на его впечатлительную натуру. Любопытно, что уже в зрелые годы он записывает о Библии: “Библия принадлежит всем, атеистам и верующим равно. Это книга человечества”. То есть он не выделяет Библию: ведь то же самое можно сказать о любой другой великой книге; и Шекспир, и Гомер тоже принадлежат всему человечеству, и атеистам и верующим. Так и пишет молодой Достоевский - о Гомере и о Христе, располагая их рядом, как явления одного ряда: “Ведь в «Илиаде» Гомер дал всему древнему миру организацию и духовной, и земной жизни совершенно в такой же силе, как Христос новому”. Что же это? Легендарный Гомер поднят до уровня божественного Христа или Христос низводится до гениального, но всё-таки человека? Ответить трудно, но подобные сближения были характерны для религиозного мировосприятия Достоевского и позже.

И в дальнейшем религия и искусство воспринимались Достоевским во многом сходно. Известно, какое сильнейшее впечатление производила на него религиозная живопись - картины Ганса Гольбейна, Тициана, Рафаэля (неизвестно, чтобы на него так же сильно воздействовала, например, икона).

С 1837 по 1848 год Достоевский живёт в Петербурге. Сперва он учится, а по окончании училища в 1844 году, подобно библейскому блудному сыну отказавшись от опекунства богатого родственника и получив свою долю небольшого наследства, становится профессиональным писателем. Он сближается с людьми, проникнутыми в большей или меньшей степени атеистическими и революционными настроениями. Это писатели, объединявшиеся вокруг Белинского и - позже - Некрасова. Затем - это кружок Петрашевского, в котором Достоевский примыкает к наиболее радикальной части, где шли разговоры о подготовке крестьянского восстания и организации тайной типографии для ведения революционной пропаганды. Отношения со всеми этими людьми протекали у писателя неровно, позже он вспоминал о своих юношеских увлечениях очень по-разному. О Белинском он писал впоследствии: “Он, конечно, имел самолюбие, но саморисования в нём не было”. О нём же говорил и так: “Он не мог заметить того, сколько в нём <…> мелкого самолюбия, злобы, нетерпения, раздражительности, подло­сти, а главное - самолюбия”, называл его и “смрадной букашкой”, “тупым и позорным явлением русской жизни”, пишущим “поганые статьи”, и с другой стороны - “действительно страдающим, чистым и искренним человеком”.

Дружба с Белинским продолжалась недолго, постепенно в отношениях с ним и его окружением нарастает взаимное охлаждение; причин, как известно, было много. Во-первых, Достоевский должен был выбирать издание, с которым он будет сотрудничать, и выбор пал не на журнал Белинского и Некрасова «Современник», а на «Отечественные записки» А.Краевского. Во-вторых, Достоевский был чрезвычайно мнителен и обидчив, не мог простить порой добродушные, а порой - не очень, подшучивания со стороны старших и уже более известных писателей кружка «Современника». Так что не следует видеть причину конфликта с Белинским только в расхождении в вопросах веры, хотя основания для этого есть (“ругая Христа, - вспоминает Достоевский, - он не сказал себе никогда: что же мы поставим вместо него, неужели себя, тогда как мы так гадки”). Итак, повторим, причин было много - и идеологического, и материального, и личного характера.

Ч то касается кружка Петрашевского, с которым Достоевский сближается после разрыва с Белинским, то в нём отношение к христианству было неоднозначным. Сам Петрашевский был, видимо, последовательным атеистом; вспоминают, что он цинично говорил о Христе как о “демагоге, несколько неудачно кончившем свою карьеру”. Но в кругу петрашевцев популярны идеи французских социалистов, Сен-Симона, Фурье и др. А именно Сен-Симону, как известно, принадлежит термин “новое христианство”, в одноимённой работе он обращался к религии, обосновывая новые принципы организации справедливого общественного устройства.

Энциклопедический словарь, создаваемый петрашевцами, больше чем наполовину был посвящён вопросам религии, христианства. Позже Достоевский вспоминал о своих тогдашних увлечениях как о болезни, но это была, так сказать, “высокая болезнь”: “…Зарождавшийся социализм сравнивался тогда <…> с христианством и принимался лишь за поправку и улучшение последнего, сообразно веку и цивилизации. <…> Тема казалась величавою и стоявшею далеко выше уровня тогдашних господствовавших понятий - а это-то и соблазняло. Те из нас, то есть не то что из одних петрашевцев, а вообще из всех тогда заражённых, но которые отвергли впоследствии весь этот мечтательный бред радикально, весь этот мрак и ужас, готовимый человечеству в виде обновления и воскресения его, - те из нас тогда ещё не знали причин болезни своей, а потому и не могли ещё с нею бороться”.

Так как социалистические идеи в значительной мере опирались на христианство, то во многом правы те биографы Достоевского, которые представляют себе эволюцию его взглядов не как радикальный пересмотр юношеских убеждений и полный отказ в более зрелом возрасте от прежних (революционных, социалистических) позиций, а как развитие и углубление одних и тех же идей.

В 1848 году члены кружка Петрашевского были арестованы, приговорены к смертной казни, заменённой в последний момент ссылкой в Сибирь. Оказавшись лицом к лицу со смертью, стоя в ожидании расстрела и мысленно распрощавшись с жизнью, Достоевский испытал сильнейшее потрясение, когда жизнь снова была возвращена ему. Отправляясь на каторгу, он полон надежд на будущее и шлёт брату восторженное письмо: “Не тужи, ради Бога, не тужи обо мне! Знай, что я не уныл, помни, что надежда меня не покинула. <...> Ведь был же я сегодня у смерти, три четверти часа прожил с этой мыслию, был у последнего мгновения и теперь ещё раз живу! <...> Жизнь - дар, жизнь - счастье, каждая минута могла быть веком счастья. <...> Брат! Клянусь тебе, что я не потеряю надежду и сохраню дух мой и сердце в чистоте. Я перерожусь к лучшему. Вот вся надежда моя, всё утешение моё. <...> Теперь уже лишения мне нипочём, и потому не пугайся, что меня убьёт какая-нибудь материальная тягость”.

В остроге писатель мог читать только одну книгу - Евангелие, которое ему было подарено встретившей его по дороге на каторгу женой ссыльного декабриста Н.Д. Фонвизиной. Конечно, писатель много размышлял над строками Нового Завета, это издание Евангелия он хранил как реликвию всю жизнь. Однако нельзя сказать, что угроза казни, чудесное спасение, тяготы каторжных работ и освобождение сделали Достоевского религиозным писателем. Религиозные искания составляли пусть очень важную, но всё же лишь часть его размышлений о смысле человеческого существования, которые сопровождали его всю жизнь. Близко знавший писателя в ссылке А.Е. Врангель вспоминал: “О религии с Достоевским мы мало беседовали. Он был скорее набожен, но в церковь ходил редко и попов, особенно сибирских, не любил. Говорил о Христе с восторгом”. По освобождении из острога, когда появилась возможность читать книги по своему выбору, Достоевский просит брата срочно выслать ему книги, причём большей частью не христианские, а самого разного свойства: “Пришли мне европейских историков, экономистов, святых отцов, по возможности всех древних (Геродота, Фукидида, Тацита, Плиния, Флавия, Плутарха и Диодора и т.д.). <...> Наконец, Коран и немецкий лексикон. <…> Пришли мне тоже физику Писарева и какую-нибудь физиологию”.

Иногда говорят, что серьёзный интерес к христианству и православию формируется в сознании Достоевского именно после острога, тогда же складывается у него свойственный ему особенный патриотизм, вера и убеждение, что русскому народу предстоит великое будущее, суждено сыграть особую роль в судьбах человечества. Конечно, именно на каторге писателю пришлось существовать бок о бок с простыми людьми, общаться с ними особенно плотно. Позже, в «Дневнике писателя» за 1876 год, Достоевский помещает небольшую повесть-воспоминание «Мужик Марей», где передаёт случай, произошедший с ним в детстве, когда простой мужик, пахарь, крепостной его отца успокоил и поддержал маленького барчонка, которому почудилось, что где-то рядом - волк. Важно, что этот случай припомнился Достоевскому не во время шумной, богемной жизни в Петербурге, а именно тогда, в остроге, когда после праздника каторжники, напившись, избили до полусмерти одного из своих товарищей по несчастью. Один политический ссыльный сказал по-французски: “Ненавижу этих разбойников!” Вот тут-то и вспомнился писателю случай из детства. Эта главка из «Дневника писателя», безусловно являясь программной, обозначает отношение автора и к народу русскому, и к его вере. Рассуждений о православной вере в «Дневнике писателя» много, православное христианство противопоставляется постоянно протестантизму и католицизму как вера истинная, за которой будущее и спасение человечества.

О днако по-настоящему настойчиво и много о русском православии Достоевский стал писать далеко не сразу после каторги. Были написаны два больших романа - «Униженные и оскорблённые» и «Преступление и наказание», крупные повести - «Дядюшкин сон» и «Село Степанчиково», роман «Игрок», биографическая книга о каторге «Записки из мёртвого дома». Во всех этих произведениях не так много и не так резко говорится о величии русского народа и тем более о православной вере. В журналах, издаваемых Достоевским совместно с братом, религиозная тема почти не затрагивалась. Близкий в то время писателю Н.Н. Страхов вспоминал: “Из наших частных разговоров мне не припоминается почти ни одного случая, когда бы Фёдор Михайлович прямо высказал то религиозное настроение, которое, по-видимому, не угасало в нём ни на один год жизни”. Правда, во время тесного общения и совместной работы в журнале с критиком славянофильской (“почвеннической”) ориентации Аполлоном Григорьевым было много разговоров об особом характере русского человека, его способности впитывать синтетически всё лучшее, чего достигла Европа, о том, что именно в простом человеке, а не в европейски образованной элите надо искать опору (“почву”), но всё же разговоров о вере, о Христе сравнительно мало.

Всерьёз Достоевский заговорил о православии в романе «Идиот», написанном через пятнадцать лет после каторги. Далее в оставшихся трёх романах - «Бесы», «Подросток» и «Братья Карамазовы» - эта тема звучит настойчиво и в качестве одного из идейно важнейших героев фигурирует монах, старец (кроме «Идиота», где эту роль берёт на себя сам главный герой). Добавим, что в 1873 году начинает выходить периодическое издание «Дневник писателя», где религиозные вопросы постоянно ставятся автором. Вполне естественно предположить, что поворот Достоевского к идеям православия и народности усиливается не после каторги, но во время длительного четырёхлетнего пребывания за границей с 1867 по 1871 год.

Наверное, можно говорить, что религиозность Достоевского постоянно усиливалась. Влияние на писателя оказал, помимо заграницы, целый ряд событий, таких, как несостоявшаяся казнь, каторга, почти одновременная смерть горячо любимого брата и первой жены (отношения с ней в по­следние годы нельзя было назвать простыми, но она всегда оставалась в жизни писателя близким, важным для него человеком), вторая женитьба, создание семьи, рождение детей.

Первое, полное глубоких раздумий высказывание о христианской вере появилось именно вскоре после выхода с каторги. Мы находим его в письме к той самой Фонвизиной, которая подарила писателю столь дорогую для него книгу. Фрагмент из этого письма иной раз приводят как доказательство безусловной религиозности Достоевского, но между тем легко увидеть, что помимо утверждения веры, в нём речь идёт и о страшных сомнениях.

“Я слышал от многих, что Вы очень религиозны, Н<аталья> Д<митриевна>. Не потому, что Вы религиозны, но потому, что сам пережил и прочувствовал это, скажу Вам, что в такие минуты жаждешь, как «трава иссохшая», веры, и находишь её, собственно потому, что в несчастье яснеет истина. Я скажу Вам про себя, что я - дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных. И, однако же, Бог посылает мне иногда минуты, в которые я совершенно спокоен; в эти минуты я люблю и нахожу, что другими любим, и в такие-то минуты я сложил в себе символ веры, в котором всё для меня ясно и свято. Этот символ очень прост, вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа, и не только нет, но с ревнивою любовью говорю себе, что и не может быть. Мало того, если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной”.

В этом письме видно, как нелегко давался Достоевскому вопрос о вере, “через горнило сомнений прошла осанна”, как он сказал позже. Под “веком неверия и сомнения” понимается, возможно, не только XIX век, но и XVIII - век рационалистической философии. Интерес к логике, рассудочному доказательству был свойствен Достоевскому, большинство его героев, как, например, Раскольников, обязательно стараются подыскать убедительные аргументы, которые как-то оправдали бы и подтвердили их отношение к жизни. Раскольников, как мы знаем, пускается даже в арифметические подсчёты, “одна жизнь - и сто жизней взамен” - вспоминает он слова, случайно подслушанные в разговоре студента с офицером. Сам Достоевский, как видим, пишет здесь не столько о вере, сколько о “жажде верить”. Это напоминает слова Шатова из романа «Бесы». На вопрос, верит ли он в Бога, тот не может ответить положительно и говорит: “Я буду верить”, - как будто ставя перед собой цель, которой надо достичь.

Достоевский пишет в цитируемом письме о “доводах противных”, которым он противопоставляет не доводы в защиту веры, но именно “жажду”. Не доводы, а потребность в вере должна решить дилемму. Он говорит, что сложил для себя “символ веры”, но сложился этот символ в редкие минуты покоя и счастья, когда “я люблю и нахожу, что другими любим”. Сам этот символ не совсем обычен: ведь речь идёт не о Боге, а об Иисусе Христе, и аргументом служит мысль, что нет ничего “разумнее, мужественнее и совершеннее”.

Наконец, как понять страшное для верующего предположение: “Если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа”? Конечно, это не противоречит самой идее веры: “Верую, потому что абсурдно”, - писал знаменитый богослов III века, но всё же “абсурдно” и “истина вне Христа” - не одно и то же. Так же, как не одно и то же преклонение перед личностью Христа и вера в триединого христианского Бога. В то же время даже самые глубокие и мучительные сомнения не противоречат истинной вере, абсолютная, без вопросов и сомнений вера даётся только подвижникам, близким к святости, так что сомнения Достоевского не могут ни подтвердить, ни опровергнуть его веры. Он же сам не раз признавался, что больше доверяет даже самому полному атеизму, чем равнодушию: “О, если бы ты был холоден, или горяч! - цитировал он из Апокалипсиса. - Но, как ты тёпл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих”. “Главный вопрос <…> - тот самый, которым я мучился сознательно и бессознательно всю мою жизнь, существование Божие”.

П осле смерти жены Достоевский, глубоко потрясённый, оставил запись, начинающуюся со слов: “Маша лежит на столе, увижусь ли с Машей”. Запись сделана на второй день после смерти и буквально перед телом усопшей, в ней нет какого-то последовательного, ясного изложения взглядов, скорее - тревога и попытка понять случившееся. Достоевский приходит к мысли о необходимости веры в загробную жизнь, но в то же время - к убеждению, что эта жизнь невозможна в той форме, в которой мы живём здесь, в этом мире. Загробная жизнь будет, но увижусь ли я там с женой? Сложные размышления, в которых писатель, может быть, сам до конца не разобрался (вспомним, при каких обстоятельствах была сделана запись), ведут его к не менее сложным заключениям о том, что человек на земле стремится преодолеть свою человеческую природу, достичь идеала, а значит, перестать быть человеком, потому что идеал - это Христос, а человеческая натура противоречит такому идеалу (“человек стремится на земле к идеалу, противуположному его натуре”), этот идеал достижим только после смерти. “Живое, не умершее даже до самого достижения и отразившееся в окончательном идеале - должно ожить в жизнь окончательную, синтетическую, бесконечную. Мы будем - лица, не переставая сливаться со всем, не посягая и не женясь, и в различных разрядах <…> Всё себя тогда почувствует и познает навечно. Но как это будет, в какой форме, в какой природе, - человеку трудно и представить себе окончательно”. Достоевский был человеком с очень конкретным мышлением, для него важно как-то осязаемо, предметно представить себе и загробную жизнь, и Бога. Может быть, поэтому он и предпочитал говорить об Иисусе, а не о Боге-отце.

Достоевский соблюдал церковные обряды, следил за религиозным воспитанием детей, горячо и искренне молился, жена вспоминала, как не захотела подойти к мужу, чтобы не побеспокоить, когда отыскала его в глубине церкви молящимся в одиночестве, - настолько он был погружён в себя во время молитвы. Достоевский умер с Евангелием в руках, попросив жену погадать ему по этой книге, книга раскрылась на словах “не удерживай”.

После длительного пребывания за границей в текстах Достоевского начинает звучать критика неправославных христианских конфессий - католицизма и протестантизма. Но негативное, порой доходящее до раздражения отношение писателя к католицизму следует понимать исторически. Достоевский нигде не высказывается ни по одному догматическому вопросу, разделяющему католицизм и православие. Он не интересуется такими проблемами, как непорочность Богоматери, происхождение Святого Духа и т.п. Единственное, что вызывает его непримиримые возражения, - это догмат о непогрешимости Папы, но этот пункт был новым для того времени и вызвал споры и раскол внутри самого католицизма. В 70-е годы XIX века Римско-католическая церковь в самом деле вела решительную борьбу за власть, это смущало даже многих католиков. Можно предположить, что выпады Достоевского против католической церкви носили больше национальный и политический, чем религиозный, тем более - богослов­ский характер.

Какое же заключение из всего сказанного об отношении Достоевского к православной вере и христианству в целом можно сделать, что может “взять на вооружение” школьный учитель? К сожалению, приходится констатировать, что вопрос о религиозности великого писателя нельзя считать решённым. Из трёх возможных ответов -
1) атеист, 2) колеблющийся и ищущий веры,
3) безусловно верующий - следует однозначно исключить только первый. Наверное, так и надо объяснить ученикам: учёные, настаивающие безоговорочно на втором или на третьем варианте ответа как на истинном, вряд ли правы.

С такими же сложностями мы сталкиваемся, когда обращаемся к художественным произведениям Достоевского. Можно ли противопоставить Соню Мармеладову Раскольникову, старца Зосиму - Ивану Карамазову, Тихона - Ставрогину как найденное разрешение, выход из тупика, в который зашли герои? Критика расходится во мнениях, а значит, для школьника эти вопросы остаются пока без ответов. Правильнее ссылаться на теорию полифоничности романов Достоевского, говорить, что в них дан диалог, спор, а не решение. Мы не можем цитировать, скажем, слова Кириллова из «Бесов» о том, что человек несчастлив потому, что не знает, что он счастлив, и забывать о Кириллове, который прячется от Верховенского за шкаф, когда боится совершить обещанное самоубийство.

Как же следует учителю учитывать всевозможные библейские аллюзии, реминисценции, цитаты и что говорить о православии для понимания смысла и формы романа Достоевского «Преступление и наказание»?

В черновиках к роману писатель делает запись, часто цитируемую исследователями:

“ИДЕЯ РОМАНА. ПРАВОСЛАВНОЕ ВОЗЗРЕНИЕ, В ЧЁМ ЕСТЬ ПРАВОСЛАВИЕ”. Из этой фразы порой делается однозначный вывод о том, что основное в романе - это мысль о православной вере. Безусловно, мысли о православии были чрезвычайно важны для Достоевского, главная героиня романа является носительницей именно такой веры. Приведённая фраза в подготовительных материалах - не единственная, есть, например, и такое: “NB: ПОСЛЕДНЯЯ СТРОЧКА: Неисповедимы пути, которыми Бог находит человека”. И всё же значение слов об “идее романа” не следует преувеличивать. После процитированного заголовка следуют слова, которые никак нельзя свести однозначно к декларируемой идее православия: “Нет счастья в комфорте, покупается счастье страданием. Таков закон нашей планеты, но это непосредственное сознание, чувствуемое житейским процессом, - есть такая великая радость, за которую можно заплатить годами [страдания]”. Даже сами слова, которые выбирает писатель, - “закон нашей планеты”, “непосредственное сознание , чувствуемое житейским процессом ” (курсив наш. - С.Ж. ) - явно говорят о том, что мышление Достоевского не было однозначно религиозным.

Отметим также, что знаменитая запись была сделана не в начале работы над романом, её можно трактовать как одну из попыток как-то ярко, рельефно и коротко сформулировать основную идею уже почти написанного произведения. Таких попыток довольно много, и нередко Достоевский обходится при этом и вовсе без религиозной символики: “ГЛАВНАЯ АНТИНОМИЯ РОМАНА: Столкновение с действительностью и логический выход к природе и (долгу)” (курсив наш. - С.Ж.). У Достоевского всегда бывало много набросков, которые он для себя помечает такими словами, как “главная идея; основная мысль, главное nota bene” и т.п. Он обычно подыскивает какой-нибудь яркий образ, символ, который поможет ему вспомнить важное для него настроение, ощущение того или иного эпизода или проводимой идеи. Например, он пишет: “Капительнейшее. Порфирий его посещает. Разговор уединённый”.

В этом же ключе следует прочитывать и записи, где затрагивается религиозная проблематика романа - не преуменьшая, но и не преувеличивая их значение: “С одной стороны похороны и проклятие, с другой - [воскресение]” - это тоже запись ко всему роману, и толковать её как выражение религиозного мировоззрения - это преувеличение; здесь ясно говорится о двух сторонах. В самом заглавии романа не содержится никакого намёка на религиозность (в отличие от, скажем, толстовского «Воскресения»), наоборот, оно отсылает к уголовной хронике современной периодической печати, к просветительскому трактату Ч.Беккария.

Тем не менее, без всякого сомнения, можно выделить несколько мощнейших религиозных идей, важных для понимания сути всего романа. Конечно, это прежде всего идея воскресения человека, возвращения его из небытия. Во-вторых, сквозным мотивом является мотив человеческого падения , в частности - падшей женщины, блудницы . Третьей важнейшей образной мыслью романа является мысль о конце света , об окончательном результате человеческого, земного существования, человеческих страданий. Наконец, четвёртая мысль - мысль о жизни после смерти, о бессмертии .

П ервая мысль выражена прежде всего, как известно, притчей о воскресении Лазаря , почти полностью приведённой в романе, и толковать её можно очень широко. Важнейшим является утверждение о возможности чуда и о невозможности окончательных решений здесь, на этой Земле. Чудо производится Богом, силой свыше, в которую должен безусловно верить человек. Чудо это произведено также и силой любви, поскольку, как сказано, Иисус очень любил умершего. Возможно, это одна из причин, по которой Достоевский выбрал именно сюжет о Лазаре. Важно также, что данное чудо - одно из наиболее подробно описанных в Новом Завете. Стоит ли останавливаться на уроке на том, что история о воскресении Лазаря приведена только в одном из четырёх Евангелий? Вряд ли, поскольку разговор об этом может увести далеко в сторону от содержания и проблематики романа. А вот подчеркнуть, что из чудес, совершённых Христом, это, наверное, самое чудесное, поскольку Лазарь уже четыре дня как лежит в гробу, нужно.

Иногда говорят, что число “4” значимо ещё и потому, что Раскольников четыре дня назад убил старуху. Конечно, Достоевский не был безразличен к символике чисел, но, во-первых, такую символику всегда легко “подогнать”, как нам удобно: “на четвёртый день после убийства” или же “четыре дня прошло после убийства”. Важно другое: что Лазарь уже несколько дней не живёт, его нет среди людей, Иисус воскрешает не только что умершего, а уже давно мёртвого. Надо отметить и физиологический момент: тело уже начало смердеть, поэтому боятся даже “отнять” камень.

Физиология, физическое существование человека после смерти, как мы напоминали, было принципиальным вопросом для Достоевского. Проблема эта ставится по-разному. Даже известный - и никак не разрешённый - спор о том, когда же именно Раскольников совершил настоящее, главное своё преступление: когда убил старуху или же ещё задолго до этого, когда сочинил свою бесчеловечную теорию - этот спор касается всё той же проблемы. Так же болезненно писатель переживал физические страдания Христа перед смертью, ему страшно было смотреть на картину Гольбейна, которая, по словам князя Мышкина и по его собственным словам, может поколебать человека в вере.

Иногда видят разные переклички с темой Лазаря и в других местах романа. Например, свой клад Раскольников спрятал под камнем. Здесь просматривается символика: под камнем он положил свою умершую душу, а когда признался в убийстве и стал на путь раскаяния, указал, где камень, то камень “отняли” и начала воскресать его мёртвая душа. Такие наблюдения будут встречены учениками с энтузиазмом, но вряд ли помогут существенно углубить как понимание романа, так и отношение к литературе вообще. Да и сами комментаторы указывают, что такой мотив, как клад, спрятанный под камнем, встречается в фольклоре и мифах разных народов.

Образ блудницы , прощённой Иисусом, также один из самых значимых в романе. Он сам по себе вызывает споры. Насколько Соню можно считать преступницей, насколько вынужденным было её решение стать на путь проституции, чтобы обеспечить семью? С одной стороны, другого выбора у неё не было. Можно ли сравнивать её с Раскольниковым, если он погубил чужую жизнь, а она губит свою собственную? Если он решился на преступление не столько ради помощи матери и сестре, сколько ради того, чтобы “мысль разрешить”? Хочется ответить - нет. Но, с другой стороны, её решение, по рассказу Мармеладова, выглядит внезапным: как будто всё произошло вдруг после резких слов Катерины Ивановны. Тогда шаг Сони тоже напоминает бунт. Достоевский не описал, как долго она шла к страшному решению. Приходилось ли ей, подобно Раскольникову, целыми днями мучительно обдумывать его как возможное? Сама Соня, в отличие от Раскольникова, считает себя “великой грешницей”. Должны ли мы верить ей и согласиться, что она погубила свою душу, подобно Раскольникову? Или нельзя считать её грешницей, по­скольку она сама себя таковой считает?

Образ блудницы имеет также отношение и к физиологии, и это важно. Ведь проститутка доставляет удовольствие мужчинам, образ жизни проститутки не всегда соотносится только с такими категориями как страдание, унижение, одиночество, но и с развратом, прожиганием жизни, беззаботностью, утратой чувства стыда, удовольст­вием, наслаждением. Подобные повороты мысли были Достоевскому хорошо знакомы. Он болезненно воспринимал грубую, вульгарную шутку, что Христос простил блудницу за то, что та “возлюбила много”, называл её “юнкерской мыслью”. “Христос не за такую любовь простил!” - восклицает возмущённый отец Иосиф пытающемуся грязно шутить Фёдору Карамазову. Этот же момент повторяется в «Идиоте» и в черновиках к «Дневнику писателя» за 1876 год.

Болезненно двусмысленное положение Сони постоянно подчёркивается: это и чистота её комнаты, и её присутствие в одной комнате с матерью и сестрой Раскольникова при первом свидании с ним, и её яркая одежда у одра умирающего отца. Существует предположение, что первоначально эти черты Сони - не только как жертвы, но и как воплощающей соблазн - были заострены, но по просьбе - или по требованию - издателей Достоевский существенно переработал отдельные эпизоды, касающиеся образа Сони.

Реконструируется, однако, очень непростой поворот темы: Соня в своём унижении - или в глубочайшей любви к людям - приносила себя в жертву тем мужчинам, которым отдавалась. Конечно, это не имеет ничего общего с той Соней, которую мы видим в окончательном тексте. К тому же при многократных переизданиях романа Достоевский не попытался изменить ничего по существу, стало быть, указания или требования Каткова и Леонтьева совпали с его собственной позицией. Правда, и здесь можно возразить: отсутст­вие попыток восстановить искажённое в первом издании в изданиях последующих ничего не доказывает, поскольку Достоевский не менял ничего всерьёз в однажды опубликованных произведениях. Так что вопрос о каких-то глубинных основаниях, на которых строится образ Сони Мармеладовой, остаётся неясным.

Есть попытки соотнести образ Сони с Богородицей: на это наталкивают и символика цвета, и её действительно несколько материнское отношение к Раскольникову, и то, что преступники называли её “матушка”, “мать”; но, думается, такое сопоставление спорно. Здесь скорее надо говорить об общей близости, о совпадении.

Т ретья важная для Достоевского мысль - о конце света. Она представлена двояко. Прежде всего, это тема возможности спасения. Она поднимается в речах Мармеладова: “И всех рассудит и простит, и добрых и злых, и премудрых и смирных... И когда уже кончит над всеми, тогда возглаголет и нам: «Выходите, скажет, и вы! Выходите пьяненькие, выходите слабенькие, выходите соромники!» И мы выйдем все, не стыдясь, и станем. И скажет: «Свиньи вы! образа звериного и печати его; но приидите и вы!» И возглаголят премудрые, возглаголят разумные: «Господи! почто сих приемлеши?» И скажет: «Потому их приемлю, премудрые, потому приемлю, разумные, что ни единый из сих сам не считал себя достойным сего...»”

К этой же теме относится вопрос Порфирия Раскольникову, верует ли он в Новый Иерусалим. Выражение “Новый Иерусалим” взято из Апокалипсиса, смысл его трактуется как обозначение новой жизни, преображённого, очистившегося от греха мира. Важно напомнить, что и это выражение, и сама идея были актуальны для утопических социалистов, сен-симонистов.

Принципиальна мысль о телеологии, заданности, конечном итоге земного существования: ради чего мы живём и к чему придём. К этому вплотную примыкает мысль о бессмертии: превратимся ли мы в ничто или продолжим существование, и если продолжим, то в каком виде? Достоевский здесь опять же стремится представить его максимально конкретно. Представление о загробной жизни как глупой бесконечности, о бане с пауками в бреде Свидригайлова очень характерно. Оно имеет переклички с разными текстами Достоев­ского - со «Сном смешного человека» или с фрагментом из того же «Преступления и наказания», когда некто говорит, что предпочёл бы стоять на уступе скалы вечность, чем умереть.

Надо познакомить учащихся и с проблемой теодицеи, насколько это возможно сделать. Она, правда, не ставится в «Преступлении и наказании» с такой прямотой, как в «Братьях Карамазовых», но всё же именно рассуждения о несправедливости самого наличия зла приводит Раскольникова к его преступной теории. Проблема оправдания зла - проблема открытая. Лейбниц писал о ней: “Это есть предел веры… - верить, что справедлив тот, кто по собственному произволу делает нас достойными осуждения… Если бы можно было хоть как-то понять, каким образом милосерд и справедлив Бог, являющий такую гневливость и несправедливость, не было бы нужды в [вере]”.

Евангелие было главной книгой Достоевского.

“Я происходил из семейства русского и благочестивого, - писал Достоевский в 1873 году. - С тех пор как себя помню, я помню любовь ко мне родителей. Мы в семействе нашем знали Евангелие чуть не с первого детства. Мне было всего лишь десять лет, когда я уже знал почти все главные эпизоды русской истории из Карамзина, которого вслух по вечерам нам читал отец. Каждый раз посещение Кремля и соборов московских было для меня чем–то торжественным. У других, может быть, не было такого рода воспоминаний, как у меня” (Д., XXI, 134).

Достоевский с теплым чувством вспоминал воспитание в семье: “идея непременного и высшего стремления в лучшие люди (в буквальном, самом высшем смысле слова) была основною идеей и отца и матери наших, несмотря на все их уклонения” (Д., XXIX. Кн. II, 76).

Была в семье “святыня”, “драгоценная память” - книга, по которой Федор и другие дети учились читать, - это “Сто четыре священные истории Ветхого и Нового Завета”. Об этой книге и домашнем воспитании вспоминал младший брат Андрей:

“Первою книгою для чтения была у всех нас одна. Это Священная История Ветхого и Нового Завета на русском языке собственно Сто Четыре Священных Истории Ветхого и Нового Завета. – При ней было несколько довольно плохих литографий с изображением: Сотворения Мира, Пребывания Адама и Евы в раю, Потопа, и прочих Главных Священных фактов. – Помню, как в недавнее уже время, а именно в 70х годах, я, разговаривая с братом Федором Михайловичем про наше детство, упомянул об этой книге; и с каким он восторгом объявил мне, что ему удалось разыскать этот же самый экземпляр книги (т. е. наш детский) и что он бережет его как Святыню.

Я уже упомянул выше, что не мог быть свидетелем первоначального обучения cтарших братьев азбуке. Как я начинаю себя помнить, я застал уже братьев умевшими читать и писать и приготовляющимися к поступлению в пансион. Домашнее их пребывание без выездов в пансион я помню непродолжительное время год, много полтора.

В это время к нам ходили на дом два учителя. Первый это диакон, преподававший Закон Божий. Диакон этот чуть ли не служил в Екатерининском Институте; по крайней мере; наверное знаю, что он там был учителем. К его приходу в Зале всегда раскладывали ломберный стол, и мы четверо детей помещались за этим столом, вместе с преподавателем. Маменька всегда садилась сбоку в стороне, занимаясь какой-нибудь работой.

Многих впоследствии имел я законоучителей,но такого, как отец диакон, не припомню. Он имел отличный дар слова, и весь урок, продолжавшийся по старинному часа 1½ 2, проводил в рассказах, или как у нас говорилось в толковании Св. Писания. Бывало прийдет, употребит несколько минут на спрос уроков и сей час же приступит к рассказам. О потопе, о приключениях Иосифа, о Рождестве Христове он говорил особенно хорошо, так, что бывало и маменька, оставив свою работу, начинает не только слушать, но и глядеть на воодушевляющегося преподавателя. Положительно могу сказать, что он своими уроками и своими рассказами умилял наши детские сердца. Даже я, тогда 6ти летний мальчик с удовольствием слушал эти рассказы нисколько не утомляясь их продолжительностию. Очень жалею я, что не помню ни имяни, ни фамилии этого почтенного преподавателя, мы просто звали его Отцом диаконом.

Несмотря на всё это, уроки он требовал учить буквально по руководству, не выпуская ни одного слова, то есть как говорится в долбешку, потому что тогда при приемных экзаменах всюду это требовалось. Руководством же служили известные Начатки , начинавшиеся так: Един Бог, в Святой Троице поклоняемый, есть вечен, то есть не имеет ни начала ни конца Своего Божия, но всегда был, есть и будет…. и т. д. Это скорее философское сочинение, нежели руководство для детей. Но так как руководство это обязательно было принято во всех учебных заведениях, то понятно, что и сам отец диакон придерживался ему”.

Во время домашних чтений дети Достоевских приобщались к мировой литературе. Знаменательны слова Михаила, написанные в мае 1838 года: “Папинька! Как мне благодарить Вас за то воспитание, которое Вы мне дали! Как сладко, как отрадно задуматься над Шекспиром, Шиллером, Гете! чем оценяются эти мгновения!”

По поздним воспоминаниям А. М. Достоевского, круг семейного чтения включал и русскую литературу: стихи и прозу Державина, Карамзина, Жуковского, Пушкина. В середине тридцатых годов Достоевские выписывали журнал “Библиотека для Чтения”, в котором печатались произведения современной литературы - ее будущие шедевры. Сам Федор Михайлович считал, что в детстве необходимы “впечатления прекрасного” (Д., XXX. Кн. I, 212; ср. 16–18).

В 1880 г., определяя программу детского чтения, Достоевский писал: “Скажу лишь вообще: берите и давайте лишь то, что производит прекрасные впечатления и родит высокие мысли”. Заключая свои советы, писатель указывал: “Над всем, конечно, Евангелие, Новый Завет в переводе. Если же может читать и в оригинале (то есть на церковнославянском), то всего бы лучше. Евангелие и Деяния Апостольские - sine qua non” (Д., XXX. Кн. I, 237–238) . За этими советами стоит духовный опыт самого писателя, который метко назван одним из знатоков Достоевского “гениальным читателем” .

Сложным испытанием был литературный дебют, когда писатель отстаивал свои религиозные убеждения в спорах и ссорах с атеистическими властителями дум. Об этом с негодованием Достоевский рассказывал в записных тетрадях к “Бесам” - эти слова автор предполагал отдать Степану Трофимовичу: “О, в действительности и в понимании действительных вещей Белинский был очень слаб. Тургенев правду сказал про него, что он знал очень мало даже и научно, но он понимал лучше их всех. Ты смеешься, ты как бы хочешь сказать: “Много все–то понимали”. Друг мой, я не претендую на понимание частностей действительной жизни. Я заговорил о Белинском, я помню писателя Д - тогда еще почти юношу, Б обращал его в атеизм и на возражение Д, защищавшего Христа, ругал Христа по–матерну. “И всегда–то он сделает, когда я обругаюсь, такую скорбную, убитую физиономию”, - говорил Бе, указывая на Д с самым добродушным, невинным смехом” (Д., XI, 73).

Искренне, но в рамках литературных приличий этот эпизод раскрыт в “Дневнике Писателя” за 1873 год. Достоевский застал Белинского “страстным социалистом”, и он прямо начал “с атеизма”: “Учение Христово он, как социалист, необходимо должен был разрушать, называть его ложным и невежественным человеколюбием, осужденным современною наукой и экономическими началами; но все–таки оставался пресветлый лик Богочеловека*, его нравственная недостижимость, его чудесная и чудотворная красота. Но в беспрерывном, неугасимом восторге своем Белинский не остановился даже и перед этим неодолимым препятствием, как остановился Ренан, провозгласивший в своей полной безверия книге “Vie de Jésus”, что Христос все–таки есть идеал красоты человеческой, тип недостижимый, которому нельзя уже более повториться даже и в будущем” (Д., XXI, 10–12).

Достоевский не только спорил и не боялся быть смешным в полемике с Белинским - свои убеждения он отстаивал среди петрашевцев.

Об этом вспоминал С. Д. Яновский: “…посещая своих друзей и приятелей по влечению своего любящего сердца и бывая у Петрашевского по тем же самым побуждениям, он вносил с собою нравственное развитие человека, в основание чего клал только истины Евангелия, а отнюдь не то, что содержал в себе социал–демократический устав 1848 года. Федор Михайлович любил ближнего, как только можно любить его человеку верующему искренне, доброты был неисчерпаемой и сердцеведец, которому подобного я в жизни моей не знал. Он везде составлял свой кружок и в этом кружке любил вести беседу своим особенным шепотком; но беседа эта была всегда или чисто литературная, или если он в ней иногда и касался политики и социологии, то всегда на первом плане у него выдавался анализ какого–нибудь факта или положения, за которым следовал практический вывод, но такой, который не шел вразрез с Евангелием” (Ф. М. Д. в воспом. совр., I, 169).

По роковому стечению обстоятельств Достоевскому предъявили обвинение за чтение атеистического письма Белинского к Гоголю, с идеями и пафосом которого он явно был не согласен. 23 апреля 1849 года он был арестован по “делу Петрашевского”, на “пятницах” которого (в приемный день) собирались петербургские вольнодумцы, которые читали разрешенные и запрещенные книги, чаще изданные на французском языке, обсуждали государственные и политические вопросы, в том числе о крепостном праве и солдатской службе, мечтали о свободном бесцензурном слове. Власть приняла их за заговорщиков, хотя до настоящего заговора еще не дошло.

В Петропавловской крепости Достоевский написал “Детскую сказку”, позже названную “Маленький герой”, в котором рассказано о пробуждении любви в душе юного героя: он, как верный “паж”, спасает честь дамы своего сердца и совершает свой “рыцарский” подвиг самоотверженной любви - подвиг служения другому человеку.

По поводу этого рассказа Достоевский говорил Вс. С. Соловьеву: “…мне тогда судьба помогла, меня спасла каторга… совсем новым человеком сделался… Когда я очутился в крепости, я думал, что тут мне и конец, думал, что трех дней не выдержу, и - вдруг совсем успокоился. Ведь я там что делал?.. я писал “Маленького героя” - прочтите, разве в нем видно озлобление, муки? Мне снились тихие, хорошие, добрые сны, а потом чем дальше, тем было лучше. О! это большое для меня было счастие: Сибирь и каторга! Говорят: ужас, озлобление, о законности какого–то озлобления говорят! ужаснейший вздор! Я только там и жил здоровой, счастливой жизнью, я там себя понял, голубчик… Христа понял… русского человека понял и почувствовал, что и я сам русский, что я один из русского народа. Все мои самые лучшие мысли приходили тогда в голову, теперь они только возвращаются, да и то не так ясно” (Ф. М. Д. в воспоминаниях современников, II, 199–200).

Эти факты объясняют то “перерождение убеждений”, которое началось на Семеновском плацу и свершилось на каторге.

22 декабря 1849 года, когда был объявлен приговор и были сделаны приготовления к казни осужденных, Достоевский был уверен, что через несколько минут умрет и “будет с Христом”. Нежданное помилование он пережил как воскрешение из мертвых. Позже это не раз припомнилось в романах и в разговорах с современниками, но впервые рассказано в письме брату, написанном в тот удивительный день, когда в течение нескольких минут его жизни сошлись и .

В этом письме он прощался с прежней и начинал новую жизнь: “Брат! я не уныл и не упал духом. Жизнь везде жизнь, жизнь в нас самих, а не во внешнем. Подле меня будут люди, и быть человеком между людьми и остаться им навсегда, в каких бы то ни было несчастьях, не уныть и не пасть - вот в чем жизнь, в чем задача ее. Я сознал это. Эта идея вошла в плоть и кровь мою. Да правда! та голова, которая создавала, жила высшею жизнию искусства, которая сознала и свыклась с возвышенными потребностями духа, та голова уже срезана с плеч моих. Осталась память и образы, созданные и еще не воплощенные мной. Они изъязвят меня, правда! Но во мне осталось сердце и та же плоть и кровь, которая также может и любить, и страдать, и желать, и помнить, а это все–таки жизнь!” (Д., XXVIII. Кн. I, 162).

Самым страшным на каторге для него было лишение возможности писать - эта мука уже томила его: “Неужели никогда я не возьму пера в руки? Я думаю, через 4–ре года будет возможно. Я перешлю тебе всё, что напишу, если что–нибудь напишу. Боже мой! Сколько образов, выжитых, созданных мною вновь, погибнет, угаснет в моей голове или отравой в крови разольется! Да, если нельзя будет писать, я погибну. Лучше пятнадцать лет заключения и перо в руках” (Д., XXVIII. Кн. I, 163).

Предвосхищение будущей жизни окрашено светлым чувством: “Нет желчи и злобы в душе моей, хотелось бы так любить и обнять хоть кого–нибудь из прежних в это мгновение. Это отрада, я испытал ее сегодня, прощаясь с моими милыми перед смертию.

Как оглянусь на прошедшее да подумаю, сколько даром потрачено времени, сколько его пропало в заблуждениях, в ошибках, в праздности, в неуменье жить; как не дорожил я им, сколько раз я грешил против сердца моего и духа, - так кровью обливается сердце мое. Жизнь - дар, жизнь - счастье, каждая минута могла быть веком счастья. Si jeunesse savait! Теперь, переменяя жизнь, перерождаюсь в новую форму. Брат! Клянусь тебе, что я не потеряю надежду и сохраню дух мой и сердце в чистоте. Я перерожусь к лучшему. Вот вся надежда моя, всё утешение мое” (Д., XXVIII. Кн. I, 164).

Он ощутил себя новым человеком, и жизнь поначалу оправдывала восторженные чаяния. Этим ожиданием новой жизни пронизано ликующее прощальное письмо брату из Петропавловской крепости; это радостное чувство припомнилось и через четыре года, уже после выхода из каторги, в рассказе о том, как в праздничные дни от Рождества до Крещения везли его, Дурова и Ястржембского из Петербурга в Тобольск по необъятной России.

Особого значения был исполнен переезд из Европы в Сибирь: “Грустная была минута переезда через Урал. Лошади и кибитки завязли в сугробах. Была метель. Мы вышли из повозок, это было ночью, и стоя ожидали, покамест вытащат повозки. Кругом снег, метель; граница Европы, впереди Сибирь и таинственная судьба в ней, назади все прошедшее - грустно было, и меня прошибли слезы” (Д., XXVIII. Кн. I, 168).

Во время почти двухнедельного пребывания в Тобольском тюремном замке недавние петрашевцы почувствовали “живейшую симпатию” и участие “ссыльных старого времени” и их жен. И здесь Достоевскому был первый знак судьбы: жены декабристов вручили ему символический дар - Новый Завет в русском переводе издания 1823 года.

Евангелие, подаренное Достоевскому по дороге в острог

Этот дар стал событием в жизни Достоевского, залогом его будущего “перерождения убеждений”, основанием его “новой жизни”.

Началась “новая жизнь” заточением в Мертвом Доме. Достоевский вспоминал каторгу с разными чувствами, подчас тяжелыми; но чем старше становился писатель, тем благодарнее был судьбе за этот урок жизни. И все же исчерпывают правду сказанные им, позже не раз повторенные слова: “те 4 года считаю я за время, в которое я был похоронен живой и закрыт в гробу” (Д., XXVIII. Кн. I, 181).

Как жил эти годы, Достоевский рассказал в “Записках из Мертвого Дома”, но каторжная, полная лишений жизнь была для него прежде всего духовным испытанием. Писатель воспринял каторгу как очистительное страдание, сопричастное Голгофе и воскрешению Христа. Отправляясь на каторгу, Достоевский сознавал: “Теперь, переменяя жизнь, перерождаюсь в новую форму. Брат! Клянусь тебе, что я не потеряю надежду и сохраню дух мой и сердце в чистоте. Я перерожусь к лучшему. Вот вся надежда моя, все утешение мое” (Д., XXVIII. Кн. I, 164).

Ожидание исполнилось - на каторге произошло “перерождение убеждений”. Суть того, что случилось, Достоевский выразил емкой формулой: “идеи меняются, сердце остается одно” (Д., XXVIII. Кн. I, 208).

“Перерождение убеждений” - трудная тема для самого Достоевского. В этом он признавался брату сразу после выхода из каторги: “Что сделалось с моей душой, с моими верованиями, с моим умом и сердцем в эти четыре года - не скажу тебе. Долго рассказывать. Но вечное сосредоточение в самом себе, куда я убегал от горькой действительности, принесло свои плоды” (Д., XXVIII. Кн. I, 171).

В другом письме, письме А. Н. Майкову, он сознает невозможность высказаться на бумаге: “Тут нужно говорить глаз на глаз, чтоб душа читалась на лице, чтобы сердце сказывалось в звуках слова. Одно слово, сказанное с убеждением, с полною искренностию и без колебаний, глаз на глаз, лицом к лицу, гораздо более значит, нежели десятки листов исписанной бумаги” (Д., XXVIII. Кн. I, 206).

На каторге Достоевский узнал народ: “Сколько я вынес из каторги народных типов, характеров! Я сжился с ними и потому, кажется, знаю их порядочно. Вообще время для меня не потеряно. Если я узнал не Россию, так народ русский хорошо, и так хорошо, как, может быть, не многие знают его. Но это мое маленькое самолюбие! Надеюсь простительно” (Д., XXVIII. Кн. I, 172–173).

Это знание отличает Достоевского от всех писавших и пишущих о народе: для него народ не был предметом изучения. Достоевский жил с народом, разделил его судьбу и верования: “Уверяю Вас, что я, например, до такой степени родня всему русскому, что даже каторжные не испугали меня, - это был русский народ, мои братья по несчастью, и я имел счастье отыскать не раз даже в душе разбойника великодушие, потому собственно, что мог понять его; ибо был сам русский. Несчастие мое дало мне многое узнать практически, может быть, много влияния имела на меня эта практика, но я узнал практически и то, что я всегда был русским по сердцу. Можно ошибиться в идее, но нельзя ошибиться сердцем и ошибкой стать бессовестным, то есть действовать против своего убеждения. Но зачем, зачем я Вам все это пишу? Ведь знаю, что ничего не выскажу” (Д., XXVIII. Кн. I, 208–209).

О “перерождении убеждений” Достоевский говорил в письме Э. И. Тотлебену: “Я был осужден законно и справедливо; долгий опыт, тяжелый и мучительный, протрезвил меня и во многом переменил мои мысли” (Д., XXVIII. Кн. I, 224). И далее: “Мысли и даже убеждения меняются, меняется и весь человек, и каково же теперь страдать за то, чего уже нет, что изменилось во мне в противоположное, страдать за прежние заблуждения, которых неосновательность я уже сам вижу, чувствовать силы и способности, чтоб сделать хоть что–нибудь для искупления бесполезности прежнего и - томиться в бездействии!” (Д., XXVIII. Кн. I, 225).

В напряженной духовной работе исчезли “заблуждения”, “ошибки ума”, но остались “убеждения сердца”. Изменились политические воззрения Достоевского, но сам писатель утвердился в идеале и в “новых” идеях, многие из которых он высказывал и до каторги. На смену “вольнолюбивым мечтам” пришло “почвенничество”. Всем сердцем писатель воспринял народную правду и веру. Достоевский дорожил этим обретенным в страданиях знанием народа, новообретенным пониманием его жизни.

Достоевский не идеализировал народ, но в грубых, грязных, подчас страшных людях он увидел идеальное лицо народа. “Идеал народа - Христос” - вот главный пункт новых убеждений.

Это выразилось в личном символе веры, который Достоевский изложил в известном письме Н. Д. Фонвизиной, отправленном из Омска вскоре после выхода из каторги: “Я скажу Вам про себя, что я - дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных. И, однако же, Бог посылает мне иногда минуты, в которые я совершенно спокоен; в эти минуты я люблю и нахожу, что другими любим, и в такие–то минуты я сложил в себе символ веры, в котором все для меня ясно и свято. Этот символ очень прост, вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпачнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа, и не только нет, но с ревнивою любовью говорю себе, что и не может быть. Мало того, если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной” (Д., XXVIII. Кн. I, 176).

“Перерождение убеждений” стало обретением духовной “почвы”, народной правды, осознанием Истины и полным приятием Христа и Евангельского Слова.

Евангелие Достоевского вобрало в себя следы многолетнего чтения и раздумий писателя над страницами вечной книги, впитало каторжный пот и грязь, хранит самые ранние каторжные пометы - отметы ногтем. Оно осеняет жизнь и творчество гения.

На каторге Достоевский читал Евангелие и дозволенные духовные сочинения. Читать иные книги было запрещено, но самое страшное - писатель был лишен права писать. Поразительно, что и здесь Достоевский остался писателем.

Расставаясь с братом, он утешал его: “А выйду из каторги - писать начну. В эти месяцы я много пережил, в себе–то самом много пережил, а там впереди–то что увижу и переживу, - будет о чем писать…” (Ф. М. Д. в воспоминаниях современников, I, 192). Запрет писать страшил помилованного петрашевца: “Лучше пятнадцать лет заключения и перо в руках” (Д., XXVIII. Кн. I, 163). О целых томах “черного, горемычного быта”, которые сложились в его голове на каторге, Достоевский писал брату в феврале 1854 года и Ап. Майкову 18 января 1856 года.

На каторге Достоевский нарушил запрет. Вопреки приговору он писал - сначала, по–видимому, на отдельных листах во время пребывания в госпитале; позже, когда появилась возможность безопасного хранения записей, он свел их в отдельную тетрадь, которая заполнялась вплоть до конца 50-х годов (последняя запись хронологически отмечена знаменательной датой, о ней пойдет речь ниже: “Eheu: отъезд М. 6 Сентябр 860”).

Достоевский создал удивительное произведение, которое он назвал “тетрадкой каторжной”, а исследователи - Сибирской тетрадью. Эта самодельная тетрадь в одну восьмую листа до сих пор хранит в себе следы скрытной, урывками продвигавшейся работы.

Как фольклорно–этнографические записи собирательский труд Достоевского всегда ценили чрезвычайно высоко, но в этом и состояла их недооценка. Сейчас, благодаря многолетним разысканиям В. П. Владимирцева, обобщенным в данном томе (Ѳ. Д., III, 766–848), мы можем по достоинству оценить духовный подвиг Достоевского, который и на каторге остался Писателем - и иначе быть не могло. В. П. Владимирцев раскрыл художественную природу этих записей, их подлинно народное многоголосие, увидел в них наброски будущих произведений, наброски, в которых писатель добился предельной концентрации и лаконизма художественных смыслов.

“Сибирская тетрадь” в полной мере являет услышанный Достоевским голос русского народа. Благодаря его сознательному отбору, записи образуют художественное целое - единство, которое создают сцены, пословицы, поговорки, “острожный говорок”, каторжный юмор, сюжеты будущих произведений.

По формату “Сибирская тетрадь” совпадает с Евангелием, и это неслучайное совпадение. В Евангелии Достоевский хранил самые дорогие и памятные вещи. Зная об этом, я в свое время предположил, что Достоевский хранил “Сибирскую тетрадь” в Евангелии. И вот, когда на моем столе в читальном зале рукописного отдела Российской государственной библиотеки наконец–то оказались рядом “Сибирская тетрадь” и Евангелие, я получил подтверждение своему предположению: “Сибирская тетрадь” идеально вкладывается в середину и в конец Нового Завета.

Евангелие было для Достоевского воистину “Благой Вестью”, давним и вечно новым откровением о человеке, мире и правде Христа. Из этой книги Достоевский черпал духовные силы в Мертвом Доме, по ней он выучил читать и писать по–русски дагестанского татарина Алея, который признался ему на прощание, что он сделал его из каторжника человеком.

Он никогда не расставался с ней и брал с собой в дорогу. Во время творческих ночных бдений она лежала на виду на письменном столе. Когда ложился спать, всегда клал так, чтобы Евангелие было под рукой. По этой книге он поверял свои сомнения, загадывал свою судьбу и судьбы своих героев, желая, как и гадавший по “старой Библии” герой поэмы Н. Огарева “Тюрьма”,

Чтоб вышли мне по воле рока -
И жизнь, и скорбь, и смерть пророка .

По отношению к Достоевскому можно сказать: христианского пророка.

Это Евангелие описано Достоевским в романе “Униженные и оскорбленные” (1861): “На столе лежали две книги: краткая география и новый завет в русском переводе, исчерченный карандашом на полях и с отметками ногтем” (ѲД., IV,). По этим книгам старик Смит учил читать и понимать мир свою внучку Нелли: “Дедушка купил Новый Завет и Географию и стал меня учить; а иногда рассказывал мне какие на свете есть земли и какие люди живут, и какие моря и что было прежде и как Христос нас всех простил. Когда я его сама спрашивала, то он очень был рад; потому я и стала часто его спрашивать, и он все рассказывал и про Бога много говорил” (ѲД., IV,).

В мировой литературе было немало писателей, которые превосходно знали Священное писание, изучали его, использовали идеи и образы в своем творчестве. Но вряд ли найдется кто–либо еще, кто как Достоевский не только четыре года читал только одно Евангелие, но пережил и прожил его как свою судьбу - страдания, смерть и воскрешение Христа как свою смерть в Мертвом Доме и свое воскрешение в новую жизнь. Эта книга вобрала в себя не только страдания, но и духовный опыт писателя - его пометы карандашом и чернилами и отметы ногтем в тексте и на полях.

Итогом этих каторжных обдумываний стала сочиненная, но незаписанная статья “о назначении христианства в искусстве”, о которой он написал барону А.Е.Врангелю в Страстную пятницу 1856 года: “Всю ее до последнего слова я обдумал еще в Омске. Будет много оригинального, горячего. За изложение я ручаюсь. Может быть, во многом со мной будут не согласны многие. Но я в свои идеи верю и того довольно. Статью хочу просить прочесть предварительно Ап. Майкова. В некоторых главах целиком будут страницы из памфлета. Это собственно о назначении христианства в искусстве. Только дело в том, где ее поместить?” (28; 1, 229). Статья так и осталась ненаписанной - негде было поместить, но взгляд Достоевского на эту тему выражен во всем его творчестве.

У Достоевского была почти религиозная концепция творчества. Как священник на исповеди, писатель был исповедником своих героев. Их грехи становились его грехами, увеличивая тяжесть его креста. Свою вину герои и их автор разрешают самим актом творчества: исповедью, покаянием и искуплением своих и чужих грехов.

Эта идея позже была выражена в служении и поучениях старца Зосимы: сделать себя ответчиком за чужой грех. Виноваты все. У каждого своя мера вины. Одни виноваты в том, что сделали, другие - в том, что не сделали. Кажущаяся невиновность лишь иллюзия: каждый в ответе за мировое зло. Возможны духовное воскрешение и спасение любого человека (обращение Савла в Павла). Этот искупительный путь человека - метафора спасительной жертвы Христа и его воскрешения.


Евангелие дает для понимания Достоевского больше, чем любые исследования о нем, включая гениального Бахтина. Эстетический принцип множественности точек зрения в тетра–евангелиях предвосхищает “полифонический роман” и диалогизм поэтики, христианская концепция человека и мира во многом объясняет антропологические открытия Достоевского. Оригинальность Достоевского состоит не в исключительной новизне, а в последовательном и бескомпромиссном следовании евангельским истинам.

Достоевский был одним из тех, кто своим творчеством выразил идею христианского реализма. Христианский реализм - это реализм, в котором жив Бог, зримо присутствие Христа, явлено откровение Слова.

Известному принципу “Человек - мера всех вещей” он противопоставил иной: “Христос - мера всех вещей”. Достоевский дал новое понимание искусства как служения Христу, смысл которого он видел в его апостольском призвании (проповеди Святаго Духа).

Путь русской литературы в ее высших свершениях последних столетий - это путь обретения русским реализмом Истины, которая явлена Христом и “бысть Словом”.

Евангельское слово проницает текст Достоевского. Мерцанием Истины оно озаряет творчество русского гения.

Примечания

1. Памятники культуры. Новые открытия. 1980. М., 1981. С. 78.

2. Sine qua non (лат.) - непременное условие.

3. Бем А. Л. Достоевский - гениальный читатель // О Достоевском. Прага, 1933. С. 7–24.
* Заглавная буква восстановлена по прижизненному изданию (ред.).

4. Если бы молодость знала! (фр. – ред.)

5. Oгарев Н. П. Избранные произведения. М., 1956. Т. 2. С. 212.