Шолохов судьба человека повесть рассказ. «Рассказ М

Имя лауреата Нобелевской премии М. А. Шолохова известно всему человече­ству. Произведения Шолохова подобны эпохальным фрескам. Во время Великой Отечественной войны писатель посчитал своим долгом разить словом ненависти врага, укреплять любовь к Родине у совет­ских людей. Ранней весной 1946 года, в первую послевоенную весну, Шолохов слу­чайно встретил на дороге неизвестного че­ловека и услышал его рассказ-исповедь. Десять лет вынашивал писатель замысел произведения, события становились про­шлым, а потребность рассказать о них все увеличивалась. И вот в 1956 году за не­сколько дней был завершен рассказ-эпо­пея «Судьба человека».

Это рассказ о великих страданиях и вели­кой стойкости простого русского человека. В главном герое Андрее Соколове с любо­вью воплощены черты русского характера: терпение, скромность, чувство человечес­кого достоинства, слившееся с чувством истинного патриотизма, с великой отзывчи­востью на чужую беду, с чувством фронто­вого товарищества.

Рассказ состоит из трех частей: экспози­ции, повествования героя и концовки. В экс­позиции автор рассказывает о приметах первой послевоенной весны, он как бы под­готавливает нас к встрече с главным героем, Андреем Соколовым, глаза которого, «слов­но присыпанные пеплом, наполненные неиз­бывной смертной тоской». Он вспоминает о прошлом сдержанно, устало, перед испо­ведью он «сгорбился», положил на колени большие, темные руки. Все это заставляет нас почувствовать, что мы узнаем о трудной, а может быть, и о трагической судьбе.

И действительно, судьба Соколова полна таких тяжких испытаний, таких страшных потерь, что, кажется, невозможно человеку вынести все это и не сломиться, не пасть духом. Этот человек показан в предельном напряжении душевных сил. Перед нами проходит вся жизнь героя. Он - ровесник века. С детства узнал, почем «фунт лиха», в гражданскую войну сражался против вра­гов Советской власти. Затем он уезжает из родной воронежской деревни на Кубань. Вернувшись домой, работал плотником, слесарем, шофером, создал семью.

Война разрушила все надежды и мечты. С начала войны, с первых ее месяцев Соко­лов был дважды ранен, контужен и, наконец, самое страшное - попал в плен. Герою при­шлось испытать нечеловеческие физические и душевные муки, тяготы, терзания. Два года находился Соколов в фашистском плену. При этом он умудрился сохранить человече­ское достоинство, не смирился со своей уча­стью. Он пытается бежать, но неудачно, рас­правляется с трусом, предателем, который готов, спасая свою шкуру, выдать коман­дира. С особой силой достоинства героя проявились в нравственном поединке Соко­лова с Мюллером. Измученный, истощен­ный, обессиленный узник готов встретить смерть с таким мужеством и выдержкой, что это поражает даже потерявшего человечес­кий облик коменданта концлагеря.

Андрею все же удается бежать, и он снова становится солдатом. Но беды не оставляют его: разрушен родной дом, от фашистской бомбы погибли жена и дочь, И живет теперь Соколов надеждой на встречу с сыном. И встреча эта состоялась - у могилы сына, погибшего в последние дни войны. Казалось бы, все кончено, однако жизнь «исказнила» человека, но не смогла сломить и убить в нем живую душу. Послевоенная судьба Соколова нелегка, но он стойко и мужественно пре­одолевает свое горе, одиночество, несмотря на то, что его душа полна постоянным ощу­щением горя. Эта внутренняя трагедия тре­бует большого напряжения сил и воли героя. Соколов ведет непрерывную борьбу с собой и выходит из нее победителем, он дает ра­дость маленькому человеку, усыновляя та­кого же, как он, сироту, Ванюшу, мальчишку со «светлыми, как небушко, глазами». Най­ден смысл жизни, побеждено горе, торжест­вует жизнь. «И хотелось бы думать, - пишет Шолохов, - что этот русский человек, чело­век несгибаемой воли, выдюжит, и около от­цовского плеча вырастет тот, который, повз­рослев, сможет все выдержать, все преодо­леть на своем пути, если к этому позовет его Родина».

Глубокой, светлой верой в человека про­никнут рассказ Шолохова. При этом загла­вие его символично, ибо это не просто судьба солдата Андрея Соколова, но это рассказ о народной судьбе. Писатель чувст­вует себя обязанным поведать миру суро­вую правду о том, какой огромной ценой оп­латил русский народ право человечества на будущее. «Если вы действительно хотите понять, почему Россия одержала великую победу во второй мировой войне, посмот­рите этот фильм», - писала когда-то одна английская газета о фильме «Судьба чело­века», а значит и о самом рассказе.

Евгении Григорьевне Левицкой, члену КПСС с 1903 года Первая послевоенная весна была на Верхнем Дону на редкость дружная и напористая. В конце марта из Приазовья подули теплые ветры, и уже через двое суток начисто оголились пески левобережья Дона, в степи вспухли набитые снегом лога и балки, взломав лед, бешено взыграли степные речки, и дороги стали почти совсем непроездны. В эту недобрую пору бездорожья мне пришлось ехать в станицу Букановскую. И расстояние небольшое - всего лишь около шестидесяти километров, - но одолеть их оказалось не так-то просто. Мы с товарищем выехали до восхода солнца. Пара сытых лошадей, в струну натягивая постромки, еле тащила тяжелую бричку. Колеса по самую ступицу проваливались в отсыревший, перемешанный со снегом и льдом песок, и через час на лошадиных боках и стегнах, под тонкими ремнями шлеек, уже показались белые пышные хлопья мыла, а в утреннем свежем воздухе остро и пьяняще запахло лошадиным потом и согретым деготьком щедро смазанной конской сбруи. Там, где было особенно трудно лошадям, мы слезали с брички, шли пешком. Под сапогами хлюпал размокший снег, идти было тяжело, но по обочинам дороги все еще держался хрустально поблескивавший на солнце ледок, и там пробираться было еще труднее. Только часов через шесть покрыли расстояние в тридцать километров, подъехали к переправе через речку Еланку. Небольшая, местами пересыхающая летом речушка против хутора Моховского в заболоченной, поросшей ольхами пойме разлилась на целый километр. Переправляться надо было на утлой плоскодонке, поднимавшей не больше трех человек. Мы отпустили лошадей. На той стороне в колхозном сарае нас ожидал старенький, видавший виды "виллис", оставленный там еще зимою. Вдвоем с шофером мы не без опасения сели в ветхую лодчонку. Товарищ с вещами остался на берегу. Едва отчалили, как из прогнившего днища в разных местах фонтанчиками забила вода. Подручными средствами конопатили ненадежную посудину и вычерпывали из нее воду, пока не доехали. Через час мы были на той стороне Еланки. Шофер пригнал из хутора машину, подошел к лодке и сказал, берясь за весло: - Если это проклятое корыто не развалится на воде, - часа через два приедем, раньше не ждите. Хутор раскинулся далеко в стороне, и возле причала стояла такая тишина, какая бывает в безлюдных местах только глухою осенью и в самом начале весны. От воды тянуло сыростью, терпкой горечью гниющей ольхи, а с дальних прихоперских степей, тонувших в сиреневой дымке тумана, легкий ветерок нес извечно юный, еле уловимый аромат недавно освободившейся из-под снега земли. Неподалеку, на прибрежном песке, лежал поваленный плетень. Я присел на него, хотел закурить, но сунув руку в правый карман ватной стеганки, к великому огорчению, обнаружил, что пачка "Беломора" совершенно размокла. Во время переправы волна хлестнула через борт низко сидевшей лодки, по пояс окатила меня мутной водой. Тогда мне некогда было думать о папиросах, надо было, бросив весло, побыстрее вычерпывать воду, чтобы лодка не затонула, а теперь, горько досадуя на свою оплошность, я бережно извлек из кармана раскисшую пачку, присел на корточки и стал по одной раскладывать на плетне влажные, побуревшие папиросы. Был полдень. Солнце светило горячо, как в мае. Я надеялся, что папиросы скоро высохнут. Солнце светило так горячо, что я уже пожалел о том, что надел в дорогу солдатские ватные штаны и стеганку. Это был первый после зимы по-настоящему теплый день. Хорошо было сидеть на плетне вот так, одному, целиком покорясь тишине и одиночеству, и, сняв с головы старую солдатскую ушанку, сушить на ветерке мокрые после тяжелой гребли волосы, бездумно следить за проплывающими в блеклой синеве белыми грудастыми облаками. Вскоре я увидел, как из-за крайних дворов хутора вышел на дорогу мужчина. Он вел за руку маленького мальчика, судя по росту - лет пяти-шести, не больше. Они устало брели по направлению к переправе, но, поравнявшись с машиной, повернули ко мне. Высокий, сутуловатый мужчина, подойдя вплотную, сказал приглушенным баском: - Здорово, браток! - Здравствуй. - Я пожал протянутую мне большую, черствую руку. Мужчина наклонился к мальчику, сказал: - Поздоровайся с дядей, сынок. Он, видать, такой же шофер, как и твой папанька. Только мы с тобой на грузовой ездили, а он вот эту маленькую машину гоняет. Глядя мне прямо в глаза светлыми, как небушко, глазами, чуть-чуть улыбаясь, мальчик смело протянул мне розовую холодную ручонку. Я легонько потряс ее, спросил: - Что же это у тебя, старик, рука такая холодная? На дворе теплынь, а ты замерзаешь? С трогательной детской доверчивостью малыш прижался к моим коленям, удивленно приподнял белесые бровки. - Какой же я старик, дядя? Я вовсе мальчик, и я вовсе не замерзаю, а руки холодные - снежки катал потому что. Сняв со спины тощий вещевой мешок, устало присаживаясь рядом со мною, отец сказал: - Беда мне с этим пассажиром. Через него и я подбился. Широко шагнешь - он уже на рысь переходит, вот и изволь к такому пехотинцу приноравливаться. Там, где мне надо раз шагнуть, - я три раза шагаю, так и идем с ним враздробь, как конь с черепахой. А тут ведь за ним глаз да глаз нужен. Чуть отвернешься, а он уже по лужине бредет или леденику отломит и сосет вместо конфеты. Нет, не мужчинское это дело с такими пассажирами путешествовать, да еще походным порядком. - Он помолчал немного, потом спросил: - А ты что же, браток, свое начальство ждешь? Мне было неудобно разуверять его в том, что я не шофер, и я ответил: - Приходится ждать. - С той стороны подъедут? - Да. - Не знаешь, скоро ли подойдет лодка? - Часа через два. - Порядком. Ну что ж, пока отдохнем, спешить мне некуда. А я иду мимо, гляжу: свой брат-шофер загорает. Дай, думаю, зайду, перекурим вместе. Одному-то и курить, и помирать тошно. А ты богато живешь, папироски куришь. Подмочил их, стало быть? Ну, брат, табак моченый, что конь леченый, никуда не годится. Давай-ка лучше моего крепачка закурим. Он достал из кармана защитных летних штанов свернутый в трубку малиновый шелковый потертый кисет, развернул его, и я успел прочитать вышитую на уголке надпись: "Дорогому бойцу от ученицы 6-го класса Лебедянской средней школы".

Михаил Александрович Шолохов

«Судьба человека»

Андрей Соколов

Весна. Верхний Дон. Рассказчик с товарищем ехал на бричке, запряжённой двумя лошадьми, в станицу Букановскую. Ехать было трудно — снег начал таять, грязь непролазная. А тут возле хутора Моховского река Еланка. Мелкая летом, сейчас разлилась на целый километр. Вместе с неизвестно откуда взявшимся шофёром рассказчик переплывает реку на какой-то полуразвалившейся лодке. Шофёр подогнал к реке стоявший в сарае автомобиль марки Виллис, сел в лодку и отправился обратно. Обещал вернуться через два часа.

Рассказчик присел на поваленный плетень и хотел было закурить — но сигареты намокли во время переправы. Так бы и скучать ему два часа в тишине, одиночестве, без еды, воды, выпивки и курева — как подошёл к нему мужчина с ребёнком, поздоровался. Мужчина (это и был главный герой дальнейшего повествования Андрей Соколов) принял рассказчика за шофёра — из-за стоявшего рядом автомобиля и подошёл пообщаться с коллегой: он сам был шофёром, только на грузовой машине. Рассказчик не стал расстраивать собеседника, раскрывая подлинную свою профессию (так и оставшуюся неизвестной для читателя) и соврал, что ждёт начальство.

Соколов ответил, что не торопится, а перекурить охота. В одиночестве курить скучно. Увидев разложенные для просушки сигареты, он угостил рассказчика собственным табаком.

Закурили они, разговорились. Рассказчику неловко было из-за мелкого обмана, поэтому он больше слушал, а говорил Соколов.

Довоенная жизнь Соколова

— Поначалу жизнь моя была обыкновенная. Сам я уроженец Воронежской губернии, с тысяча девятьсотого года рождения. В гражданскую войну был в Красной Армии, в дивизии Киквидзе. В голодный двадцать второй год подался на Кубань, ишачить на кулаков, потому и уцелел. А отец с матерью и сестрёнкой дома померли от голода. Остался один. Родни — хоть шаром покати, — нигде, никого, ни одной души. Ну, через год вернулся с Кубани, хатёнку продал, поехал в Воронеж. Поначалу работал в плотницкой артели, потом пошёл на завод, выучился на слесаря. Вскорости женился. Жена воспитывалась в детском доме. Сиротка. Хорошая попалась мне девка! Смирная весёлая, угодливая и умница, не мне чета. Она с детства узнала, почём фунт лиха стоит, может, это и сказалось на её характере. Со стороны глядеть — не так уж она была из себя видная, но ведь я-то не со стороны на неё глядел, а в упор. И не было для меня красивее и желанней её, не было на свете и не будет!

Придёшь с работы усталый, а иной раз и злой, как черт. Нет, на грубое слово она тебе не нагрубит в ответ. Ласковая, тихая, не знает, где тебя усадить, бьётся, чтобы и при малом достатке сладкий кусок тебе сготовить. Смотришь на неё и отходишь сердцем, а спустя немного обнимешь её, скажешь: «Прости, милая Иринка, нахамил я тебе. Понимаешь, с работой у меня нынче не заладилось». И опять у нас мир, и у меня покой на душе.

Дальше рассказывал опять таки про жену, как она его любила и не упрекала даже тогда, когда приходилось выпить лишнего с товарищами. Но вскоре родились у них дети — сын, а потом — две дочери. Тогда с выпивками было покончено — разве что кружку пива в выходной себе позволял.

В 1929 увлекли его машины. Стал он шофёром грузовика. Жил себе поживал да добра наживал. А тут — война.

Война и пленение

На фронт провожала его вся семья. Дети держали себя в руках, но жена очень расстроилась — в последний раз мол видимся, Андрюша… В общем и так тошно, а тут ещё и жена заживо хоронит. В расстроенных чувствах уехал на фронт.

На войне он тоже был шофёром. Дважды легко ранили.

В мае 1942 года оказался под Лозовеньками. Немцы шли в наступление, а он вызвался на передний край везти боеприпасы нашей артиллерийской батарее. Боеприпасы не довёз — снаряд упал совсем близко, взрывной волной перевернуло машину. Соколов потерял сознание. Когда очнулся — понял, что находится в тылу врага: бой гремел где-то сзади, а мимо шли танки. Притворился мёртвым. Когда решил, что все прошли — голову приподнял, увидел идущих прямо к нему шестерых фашистов с автоматами. Спрятаться было негде, поэтому решил умереть достойно — встал, хотя еле мог стоять на ногах — и смотрел на них. Один из солдат хотел застрелить его — но другой удержал. Сняли с Соколова сапоги и отправили пешком на запад.

Через некоторое время догнала еле шедшего Соколова колонна пленных из той же дивизии, что он сам. С ними шёл дальше.

Ночевали в церкви. За ночь случилось 3 заслуживающих внимания события:

а) Некий человек, представившийся как военврач, вправил Соколову вывихнутую во время падения из грузовика руку.

б) Соколов спас от смерти незнакомого ему взводного, которого как коммуниста собирался выдать фашистам сослуживец Крыжнев. Соколов задушил предателя.

в) Фашисты застрелили верующего, который надоедал им просьбами выпустить из церкви для визита в туалет.

На следующее утро стали спрашивать — кто командир, комиссар, коммунист. Предателей не оказалось, поэтому коммунисты, комиссары и командиры остались живы. Расстреляли еврея (возможно, это был военврач — по крайней мере, в фильме дело так представлено) и троих русских, похожих на евреев. Погнали пленных дальше на запад.

Всю дорогу до Познани Соколов думал о побеге. Наконец представился случай: пленных отправили копать могилы, охранники отвлеклись — он и дёрнул на восток. На четвёртые сутки догнали его фашисты с овчарками, собаки Соколова чуть не загрызли. Месяц его держали в карцере, потом отправили в Германию.

«Куда меня только не гоняли за два года плена! Половину Германии объехал за это время: и в Саксонии был, на силикатном заводе работал, и в Рурской области на шахте уголёк откатывал, и в Баварии на земляных работах горб наживал, и в Тюрингии побыл, и черт-те где только не пришлось по немецкой земле походить»

На волоске от смерти

В лагере Б −14 возле Дрездена работал Соколов и другие на каменном карьере. Угораздило его, вернувшись однажды после работы сказать, в бараке, среди других пленных: «Им по четыре кубометра выработки надо, а на могилу каждому из нас и одного кубометра через глаза хватит».

Кто-то донёс начальству об этих словах и вызвал его к себе комендант лагеря Мюллер. Мюллер русский язык знал отлично, так что общался с Соколовым без переводчика.

«Я окажу тебе великую честь, сейчас лично расстреляю тебя за эти слова. Здесь неудобно, пойдём во двор, там ты и распишешься». — «Воля ваша», — говорю ему. Он постоял, подумал, а потом кинул пистолет на стол и наливает полный стакан шнапса, кусочек хлеба взял, положил на него ломтик сала и все это подаёт мне и говорит: «Перед смертью выпей, русс Иван, за победу немецкого оружия».

Поставил я стакан на стол, закуску положил и говорю: «Благодарствую за угощение, но я непьющий». Он улыбается: «Не хочешь пить за нашу победу? В таком случае выпей за свою погибель». А что мне было терять? «За свою погибель и избавление от мук я выпью», — говорю ему. С тем взял стакан и в два глотка вылил его в себя, а закуску не тронул, вежливенько вытер губы ладонью и говорю: «Благодарствую за угощение. Я готов, герр комендант, пойдёмте, распишете меня».

Но он смотрит внимательно так и говорит: «Ты хоть закуси перед смертью». Я ему на это отвечаю: «Я после первого стакана не закусываю». Наливает он второй, подаёт мне. Выпил я и второй и опять же закуску не трогаю, на отвагу бью, думаю: «Хоть напьюсь перед тем, как во двор идти, с жизнью расставаться». Высоко поднял комендант свои белые брови, спрашивает: «Что же не закусываешь, русс Иван? Не стесняйся!» А я ему своё: «Извините, герр комендант, я и после второго стакана не привык закусывать». Надул он щеки, фыркнул, а потом как захохочет и сквозь смех что-то быстро говорит по-немецки: видно, переводит мои слова друзьям. Те тоже рассмеялись, стульями задвигали, поворачиваются ко мне мордами и уже, замечаю, как-то иначе на меня поглядывают, вроде помягче.

Наливает мне комендант третий стакан, а у самого руки трясутся от смеха. Этот стакан я выпил врастяжку, откусил маленький кусочек хлеба, остаток положил на стол. Захотелось мне им, проклятым, показать, что хотя я и с голоду пропадаю, но давиться их подачкой не собираюсь, что у меня есть своё, русское достоинство и гордость и что в скотину они меня не превратили, как ни старались.

После этого комендант стал серьёзный с виду, поправил у себя на груди два железных креста, вышел из-за стола безоружный и говорит: «Вот что, Соколов, ты — настоящий русский солдат. Ты храбрый солдат. Я — тоже солдат и уважаю достойных противников. Стрелять я тебя не буду. К тому же сегодня наши доблестные войска вышли к Волге и целиком овладели Сталинградом. Это для нас большая радость, а потому я великодушно дарю тебе жизнь. Ступай в свой блок, а это тебе за смелость», — и подаёт мне со стола небольшую буханку хлеба и кусок сала.

Харчи разделил Соколов со своими товарищами — всем поровну.

Освобождение из плена

В 1944 году Соколова определили шофёром. Возил он немецкого майора-инженера. Тот обращался с ним хорошо, иногда делился едой.

Утром двадцать девятого июня приказывает мой майор везти его за город, в направлении Тросницы. Там он руководил постройкой укреплений. Выехали.

По дороге Соколов оглушил майора, забрал пистолет и погнал машину прямиком туда, где земля гудит, где бой идёт.

Из блиндажа автоматчики выскочили, и я нарочно сбавил ход, чтобы они видели, что майор едет. Но они крик подняли, руками машут, мол, туда ехать нельзя, а я будто не понимаю, подкинул газку и пошёл на все восемьдесят. Пока они опомнились и начали бить из пулемётов по машине, а я уже на ничьей земле между воронками петляю не хуже зайца.

Тут немцы сзади бьют, а тут свои очертели, из автоматов мне навстречу строчат. В четырёх местах ветровое стекло пробили, радиатор пропороли пулями… Но вот уже лесок над озером, наши бегут к машине, а я вскочил в этот лесок, дверцу открыл, упал на землю и целую её, и дышать мне нечем…

Отправили Соколова в госпиталь подлечиться и подкормиться. В госпитале сразу написал письмо жене. Через две недели получил ответ от соседа Ивана Тимофеевича. В июне 1942 попала бомба в его дом, жена и обе дочери погибли. Сына дома не было. Узнав о гибели родных, он ушёл добровольцем на фронт.

Выписался Соколов из госпиталя, получил месячный отпуск. Через неделю добрался до Воронежа. Посмотрел на воронку на том месте, где был его дом — и в тот же день отправился на вокзал. Обратно в дивизию.

Сын Анатолий

Но месяца через три и мне блеснула радость, как солнышко из-за тучи: нашёлся Анатолий. Прислал письмо мне на фронт, видать, с другого фронта. Адрес мой узнал от соседа, Ивана Тимофеевича. Оказывается, попал он поначалу в артиллерийское училище; там-то и пригодились его таланты к математике. Через год с отличием закончил училище, пошёл на фронт и вот уже пишет, что получил звание капитана, командует батареей «сорокапяток», имеет шесть орденов и медали.

После войны

Андрея демобилизовали. Куда податься? В Воронеж ехать не хотел.

Вспомнил, что в Урюпинске живёт мой дружок, демобилизованный ещё зимою по ранению, — он когда-то приглашал меня к себе, — вспомнил и поехал в Урюпинск.

Приятель мой и жена его были бездетные, жили в собственном домике на краю города. Он хотя и имел инвалидность, но работал шофёром в автороте, устроился и я туда же. Поселился у приятеля, приютили они меня.

Возле чайной познакомился он с беспризорным мальчиком Ваней. Его мать погибла при авианалёте (во время эвакуации, вероятно), отец погиб на фронте. Однажды по дороге на элеватор Соколов взял с собой Ванюшку сказал ему, что он его отец. Мальчик поверил и очень обрадовался. Усыновил Ванюшку. Жена приятеля помогала смотреть за ребёнком.

Может, и жили бы мы с ним ещё с годик в Урюпинске, но в ноябре случился со мной грех: ехал по грязи, в одном хуторе машину мою занесло, а тут корова подвернулась, я и сбил её с ног. Ну, известное дело, бабы крик подняли, народ сбежался, и автоинспектор тут как тут. Отобрал у меня шофёрскую книжку, как я ни просил его смилостивиться. Корова поднялась, хвост задрала и пошла скакать по переулкам, а я книжки лишился. Зиму проработал плотником, а потом списался с одним приятелем, тоже сослуживцем, — он в вашей области, в Кашарском районе, работает шофёром, — и тот пригласил меня к себе. Пишет, что, мол, поработаешь полгода по плотницкой части, а там в нашей области выдадут тебе новую книжку. Вот мы с сынком и командируемся в Кашары походным порядком.

Да оно, как тебе сказать, и не случись у меня этой аварии с коровой, я все равно подался бы из Урюпинска. Тоска мне не даёт на одном месте долго засиживаться. Вот уже когда Ванюшка мой подрастёт и придётся определять его в школу, тогда, может, и я угомонюсь, осяду на одном месте

Тут пришла лодка и рассказчик распрощался со своим негаданым знакомым. И стал думать об услышанном рассказе.

Два осиротевших человека, две песчинки, заброшенные в чужие края военным ураганом невиданной силы… Что-то ждёт их впереди? И хотелось бы думать, что этот русский человек, человек несгибаемой воли, выдюжит и около отцовского плеча вырастет тот, который, повзрослев, сможет все вытерпеть, все преодолеть на своём пути, если к этому позовёт его Родина.

С тяжёлой грустью смотрел я им вслед… Может быть, все и обошлось бы благополучно при нашем расставании, но Ванюшка, отойдя несколько шагов и заплетая куцыми ножками, повернулся на ходу ко мне лицом, помахал розовой ручонкой. И вдруг словно мягкая, но когтистая лапа сжала мне сердце, и я поспешно отвернулся. Нет, не только во сне плачут пожилые, поседевшие за годы войны мужчины. Плачут они и наяву. Тут главное — уметь вовремя отвернуться. Тут самое главное — не ранить сердце ребёнка, чтобы он не увидел, как бежит по твоей щеке жгучая и скупая мужская слеза…

«Судьба человека» Михаила Шолохова представляет собой необычный рассказ того времени о войне. В центре произведения писатель представляет своему читателю судьбу русского солдата, которому пришлось пережить Великую Отечественную войну. В свою очередь, третья часть имеет еще несколько частей. На первый взгляд, композиция романа «Судьба человека» довольно не простая, однако произведение легко читается и вполне усваивается.

В романе «Судьба человека» писатель применяет повествовательный прием. Что это может значить? Все довольно просто, повествование ведется и от героя-рассказчика, и от главного героя. В экспозиции произведения читателю становится известно, что герой близок к писателю. Он держит путь в одну из донских станиц. Однако читатель становится свидетелем преграды, которая возникла на пути героя: разливается река, и он остается на берегу, в ожидании лодки. Шолохов изображает картину природы, которая предстает перед читателем пробуждающей.

Данная картина сулит о том, что наступило время для восстановления жизни, разрушительный этап войны пройден. Повествователь наслаждается, отдыхает душой и сердцем, окунувшись в «тишину и одиночество». Вскоре он видит мужчину с мальчиком, которые направлялись к нему. Он видит, что их лица уставшие и поникшие. Так, читатель первый раз встречает героя рассказа – Андрея Соколова. Об этих двух персонажах нам становится известно от рассказчика. Ему удается четко описать Соколова – простого рабочего человека.

Читатель понимает, что для главного героя неважно, как одет он, для него всем смыслом жизни является его единственный сынишка. Посмотрев на него, видно, что мальчик одет куда лучше. На следующих страницах романа, читатель узнает о жизни Соколова от него самого. Перед нами раскрывается весь мир душевных переживаний героя. Из рассказа героя становится понятно, что абсолютно вся жизнь героя, включая мелочи, была счастливой и типичной для того времени. У него была семья, работа, дети, жена.

Вскоре, становится известно, что герой попадает в плен к немцам. Здесь писатель его изображает как мужественного, уравновешенного, человека с чувством юмора и достоинства. Впервые читатель сталкивается с ужасами, которые происходили в плену. Шолохов акцентирует внимание читателя на том, что люди в таких нечеловеческих условиях забывали про свою гордость, про свое собственное «я». Для того чтобы выжить, необходимо есть, а ради куска хлеба, им приходилось терпеть все унижения. Порой приходилось предавать своих товарищей и, даже, их убивать.

Соколов же предстает перед нами, как героический персонаж. В кульминационном моменте романа «Судьба человека»: беседы героя с лагерфюррером Мюллером, он ведет себя абсолютно спокойно. Однако такая реакция на поведение героя не только у читателя, но и у врагов.

По окончанию войны герой понимает, что он лишился всего самого дорого. Теперь у него не осталось семьи. Герой лишен смысла жизни, однако встреча с сиротой Ванюшей вернула Соколова к жизни. Этот мальчик стал для него сыном, его смыслом жизни.

Сочинения

«Борьба есть условие жизни…» (В. Г. Белинский) «Война — самое чудовищное явление на земле» (по рассказу М. Шолохова «Судьба человека»). «Всякая благородная личность глубоко осознает свою кровную связь с отечеством…» (В.Г. Белинский). «Русский чудо-человек...» (по рассказу «Судьба человека») Анализ рассказа М. А. Шолохова «Судьба человека» Анализ рассказа М.Шолохова «Судьба человека» Анализ финала рассказа М. А. Шолохова «Судьба человека» Гуманизм в рассказе Шолохова «Судьба человека» Гуманистическая тема в рассказе М. Шолохова Судьба человека Гуманистическая тема в рассказе М. А. Шолохова «Судьба человека». Жизненный путь Андрея Соколова (по рассказу М. А. Шолохова «Судьба человека») Изображение русского характера в рассказе М. А. Шолохова «Судьба человека» Истинная красота человека (по повести М. А. Шолохова «Судьба человека»). Как в финале рассказа «Судьба человека» проявилась авторская позиция? Какое значение имеет встреча Андрея Соколова и Ванюши для каждого из них? (по повести М. А. Шолохова «Судьба человека») Литературный герой в рассказе М. Шолохова «Судьба человека» Мои размышления о рассказе М. А. Шолохова «Судьба человека» Нравственная сила русского человека (по рассказу М. Шолохова "Судьба человека") Нравственный подвиг человека в рассказе Шолохова "Судьба человека" Образ Андрея Соколова в рассказе М. А. Шолохова «Судьба человека» Образ воина-труженика в рассказе М. А. Шолохова «Судьба человека» Образ русского человека в рассказе М. А. Шолохова «Судьба человека» Подвиг человека на войне (по рассказу М. А. Шолохова «Судьба человека») Проблема нравственного выбора человека в рассказе М. А. Шолохова «Судьба человека». Проблематика рассказа М. Шолохова «Судьба человека» Рассказ М. А. Шолохова «Судьба человека» Рассказ М. Шолохова "Судьба человека" Рецензия на рассказ М. Шолохова «Судьба человека». Русский характер (О рассказе "Судьба человека") Сочинение-отзыв по рассказу М. А. Шолохова «Судьба человека» Судьба военного поколения Судьба семьи в судьбе страны (по рассказу М. А. Шолохова «Судьба человека») Судьба человека (по рассказам М. А. Шолохова «Судьба человека» и А. И. Солженицына «Матренин двор») Сцена допроса Андрея Соколова Мюллером (Анализ эпизода рассказа М. А. Шолохова «Судьба человека») Тема героизма русского народа в рассказе М. Шолохова «Судьба человека» Тема русского характера в рассказе М.А. Шолохова "Судьба человека" Тема трагедии русского народа в рассказе М. Шолохова «Судьба человека» Художественные особенности рассказа М. Шолохова «Судьба человека» Тема войны в рассказе Шолохова «Судьба человека» Мои рассуждения над рассказом Шолохова «Судьба человека» Проблема нравственного выбора в рассказе Шолохова «Судьба человека» Образ главного героя в рассказе Шолохова «Судьба человека» Тяжелое время войны и судьба человека (по произведению «Судьба человека») Судьба человека – судьба народная. (по рассказу Шолохова "Судьба человека") Проблема нравственного выбора человека в рассказе Шолохова «Судьба человека» Сочинение размышление по рассказу М. А. Шолохова «Судьба человека» Художественное своеобразие рассказа "Судьба человека" Книга о войне которая меня взволновала (Шолохов «Судьба человека») Образ и характер Андрея Соколова В чём смысл названия рассказа М. А. Шолохова «Судьба человека» Какую идейную нагрузку несёт образ Ванюшки в рассказе "Судьба человека" Тема чести человеческого достоинства В важные эпохи жизни иногда в самом обыкновенном человеке разгорается искра геройства Судьба человека в годы Великой Отечественной войны (по повести М.А. Шолохова «Судьба человека») Судьба человека в гражданской войне Тема русского характера в рассказе М. А. Шолохова «Судьба человека» Мужчина-сирота и ребенок-сирота в повести «Судьба человека» А был он лишь солдат Солдатами не рождаются Судьба русского человека в годы войны Судьба человека.


Шолохов Михаил
Судьба человека
Михаил Шолохов
Судьба человека
Рассказ
Евгении Григорьевне Левицкой,
члену КПСС с 1903 года
Первая послевоенная весна была на Верхнем Дону на редкость дружная и напористая. В конце марта из Приазовья подули теплые ветры, и уже через двое суток начисто оголились пески левобережья Дона, в степи вспухли набитые снегом лога и балки, взломав лед, бешено взыграли степные речки, и дороги стали почти совсем непроездны.
В эту недобрую пору бездорожья мне пришлось ехать в станицу Букановскую. И расстояние небольшое - всего лишь около шестидесяти километров, - но одолеть их оказалось не так-то просто. Мы с товарищем выехали до восхода солнца. Пара сытых лошадей, в струну натягивая постромки, еле тащила тяжелую бричку. Колеса по самую ступицу проваливались в отсыревший, перемешанный со снегом и льдом песок, и через час на лошадиных боках и стегнах, под тонкими ремнями шлеек, уже показались белые пышные хлопья мыла, а в утреннем свежем воздухе остро и пьяняще запахло лошадиным потом и согретым деготьком щедро смазанной конской сбруи.
Там, где было особенно трудно лошадям, мы слезали с брички, шли пешком. Под сапогами хлюпал размокший снег, идти было тяжело, но по обочинам дороги все еще держался хрустально поблескивавший на солнце ледок, и там пробираться было еще труднее. Только часов через шесть покрыли расстояние в тридцать километров, подъехали к переправе через речку Еланку.
Небольшая, местами пересыхающая летом речушка против хутора Моховского в заболоченной, поросшей ольхами пойме разлилась на целый километр. Переправляться надо было на утлой плоскодонке, поднимавшей не больше трех человек. Мы отпустили лошадей. На той стороне в колхозном сарае нас ожидал старенький, видавший виды "виллис", оставленный там еще зимою. Вдвоем с шофером мы не без опасения сели в ветхую лодчонку. Товарищ с вещами остался на берегу. Едва отчалили, как из прогнившего днища в разных местах фонтанчиками забила вода. Подручными средствами конопатили ненадежную посудину и вычерпывали из нее воду, пока не доехали. Через час мы были на той стороне Еланки. Шофер пригнал из хутора машину, подошел к лодке и сказал, берясь за весло:
- Если это проклятое корыто не развалится на воде, - часа через два приедем, раньше не ждите.
Хутор раскинулся далеко в стороне, и возле причала стояла такая тишина, какая бывает в безлюдных местах только глухою осенью и в самом начале весны. От воды тянуло сыростью, терпкой горечью гниющей ольхи, а с дальних прихоперских степей, тонувших в сиреневой дымке тумана, легкий ветерок нес извечно юный, еле уловимый аромат недавно освободившейся из-под снега земли.
Неподалеку, на прибрежном песке, лежал поваленный плетень. Я присел на него, хотел закурить, но сунув руку в правый карман ватной стеганки, к великому огорчению, обнаружил, что пачка "Беломора" совершенно размокла. Во время переправы волна хлестнула через борт низко сидевшей лодки, по пояс окатила меня мутной водой. Тогда мне некогда было думать о папиросах, надо было, бросив весло, побыстрее вычерпывать воду, чтобы лодка не затонула, а теперь, горько досадуя на свою оплошность, я бережно извлек из кармана раскисшую пачку, присел на корточки и стал по одной раскладывать на плетне влажные, побуревшие папиросы.
Был полдень. Солнце светило горячо, как в мае. Я надеялся, что папиросы скоро высохнут. Солнце светило так горячо, что я уже пожалел о том, что надел в дорогу солдатские ватные штаны и стеганку. Это был первый после зимы по-настоящему теплый день. Хорошо было сидеть на плетне вот так, одному, целиком покорясь тишине и одиночеству, и, сняв с головы старую солдатскую ушанку, сушить на ветерке мокрые после тяжелой гребли волосы, бездумно следить за проплывающими в блеклой синеве белыми грудастыми облаками.
Вскоре я увидел, как из-за крайних дворов хутора вышел на дорогу мужчина. Он вел за руку маленького мальчика, судя по росту - лет пяти-шести, не больше. Они устало брели по направлению к переправе, но, поравнявшись с машиной, повернули ко мне. Высокий, сутуловатый мужчина, подойдя вплотную, сказал приглушенным баском:
- Здорово, браток!
- Здравствуй. - Я пожал протянутую мне большую, черствую руку.
Мужчина наклонился к мальчику, сказал:
- Поздоровайся с дядей, сынок. Он, видать, такой же шофер, как и твой папанька. Только мы с тобой на грузовой ездили, а он вот эту маленькую машину гоняет.
Глядя мне прямо в глаза светлыми, как небушко, глазами, чуть-чуть улыбаясь, мальчик смело протянул мне розовую холодную ручонку. Я легонько потряс ее, спросил:
- Что же это у тебя, старик, рука такая холодная? На дворе теплынь, а ты замерзаешь?
С трогательной детской доверчивостью малыш прижался к моим коленям, удивленно приподнял белесые бровки.
- Какой же я старик, дядя? Я вовсе мальчик, и я вовсе не замерзаю, а руки холодные - снежки катал потому что.
Сняв со спины тощий вещевой мешок, устало присаживаясь рядом со мною, отец сказал:
- Беда мне с этим пассажиром. Через него и я подбился. Широко шагнешь он уже на рысь переходит, вот и изволь к такому пехотинцу приноравливаться. Там, где мне надо раз шагнуть, - я три раза шагаю, так и идем с ним враздробь, как конь с черепахой. А тут ведь за ним глаз да глаз нужен. Чуть отвернешься, а он уже по лужине бредет или леденику отломит и сосет вместо конфеты. Нет, не мужчинское это дело с такими пассажирами путешествовать, да еще походным порядком. - Он помолчал немного, потом спросил: - А ты что же, браток, свое начальство ждешь?
Мне было неудобно разуверять его в том, что я не шофер, и я ответил:
- Приходится ждать.
- С той стороны подъедут?
- Да.
- Не знаешь, скоро ли подойдет лодка?
- Часа через два.
- Порядком. Ну что ж, пока отдохнем, спешить мне некуда. А я иду мимо, гляжу: свой брат-шофер загорает. Дай, думаю, зайду, перекурим вместе. Одному-то и курить, и помирать тошно. А ты богато живешь, папироски куришь. Подмочил их, стало быть? Ну, брат, табак моченый, что конь леченый, никуда не годится. Давай-ка лучше моего крепачка закурим.
Он достал из кармана защитных летних штанов свернутый в трубку малиновый шелковый потертый кисет, развернул его, и я успел прочитать вышитую на уголке надпись: "Дорогому бойцу от ученицы 6-го класса Лебедянской средней школы".
Мы закурили крепчайшего самосада и долго молчали. Я хотел было спросить, куда он идет с ребенком, какая нужда его гонит в такую распутицу, но он опередил меня вопросом:
- Ты что же, всю войну за баранкой?
- Почти всю.
- На фронте?
- Да.
- Ну, и мне там пришлось, браток, хлебнуть горюшка по ноздри и выше.
Он положил на колени большие темные руки, сгорбился. Я сбоку взглянул на него, и мне стало что-то не по себе... Видали вы когда-нибудь глаза, словно присыпанные пеплом, наполненные такой неизбывной смертной тоской, что в них трудно смотреть? Вот такие глаза были у моего случайного собеседника.
Выломав из плетня сухую искривленную хворостинку, он с минуту молча водил ею по песку, вычерчивая какие-то замысловатые фигуры, а потом заговорил:
- Иной раз не спишь ночью, глядишь в темноту пустыми глазами и думаешь: "За что же ты, жизнь, меня так покалечила? За что так исказнила?" Нету мне ответа ни в темноте, ни при ясном солнышке... Нету и не дождусь! - И вдруг спохватился: ласково подталкивая сынишку, сказал: - Пойди, милок, поиграйся возле воды, у большой воды для ребятишек всегда какая-нибудь добыча найдется. Только, гляди, ноги не промочи!
Еще когда мы в молчании курили, я, украдкой рассматривая отца и сынишку, с удивлением отметил про себя одно, странное на мой взгляд, обстоятельство Мальчик был одет просто, но добротно: и в том, как сидела на нем подбитая легкой, поношенной цигейкой длиннополая курточка, и в том, что крохотные сапожки были сшиты с расчетом надевать их на шерстяной носок, и очень искусный шов на разорванном когда-то рукаве курточки - все выдавало женскую заботу, умелые материнские руки. А отец выглядел иначе: прожженный в нескольких местах ватник был небрежно и грубо заштопан, латка на выношенных защитных штанах не пришита как следует, а скорее наживлена широкими, мужскими стежками; на нем были почти новые солдатские ботинки, но плотные шерстяные носки изъедены молью, их не коснулась женская рука... Еще тогда я подумал: "Или вдовец, или живет не в ладах с женой".
Но вот он, проводив глазами сынишку, глухо покашлял, снова заговорил, и я весь превратился в слух.
- Поначалу жизнь моя была обыкновенная. Сак я уроженец Воронежской губернии, с тысяча девятьсотого года рождения. В гражданскую войну был в Красной Армии, в дивизии Киквидзе. В голодный двадцать второй год подался на Кубань, ишачить на кулаков, потому и уцелел. А отец с матерью и сестренкой дома померли от голода. Остался один. Родни - хоть шаром покати, - нигде, никого, ни одной души. Ну, через год вернулся с Кубани, хатенку продал, поехал в Воронеж. Поначалу работал в плотницкой артели, потом пошел на завод, выучился на слесаря. Вскорости женился. Жена воспитывалась в детском доме. Сиротка. Хорошая попалась мне девка! Смирная веселая, угодливая и умница, не мне чета. Она с детства узнала, почем фунт лиха стоит, может, это и сказалось на ее характере. Со стороны глядеть - не так уж она была из себя видная, но ведь я-то не со стороны на нее глядел, а в упор. И не было для меня красивее и желанней ее, не было на свете и не будет!
Придешь с работы усталый, а иной раз и злой, как черт. Нет, на грубое слово она тебе не нагрубит в ответ. Ласковая, тихая, не знает, где тебя усадить, бьется, чтобы и при малом достатке сладкий кусок тебе сготовить. Смотришь на нее и отходишь сердцем, а спустя немного обнимешь ее, скажешь: "Прости, милая Иринка, нахамил я тебе. Понимаешь, с работой у меня нынче не заладилось". И опять у нас мир, и у меня покой на душе. А ты знаешь, браток, что это означает для работы? Утром я встаю как встрепанный, иду на завод, и любая работа у меня в руках кипит и спорится! Вот что это означает - иметь умную жену-подругу.
Приходилось кое-когда после получки и выпивать с товарищами. Кое-когда бывало и так, что идешь домой и такие кренделя ногами выписываешь, что со стороны, небось, глядеть страшно. Тесна тебе улица, да и шабаш, не говоря уже про переулки. Парень я был тогда здоровый и сильный, как дьявол, выпить мог много, а до дому всегда добирался на своих ногах. Но случалось иной раз и так, что последний перегон шел на первой скорости, то есть на четвереньках, однако же добирался. И опять же ни тебе упрека, ни крика, ни скандала. Только посмеивается моя Иринка, да и то осторожно, чтобы я спьяну не обиделся. Разует меня и шепчет: "Ложись к стенке, Андрюша, а то сонный упадешь с кровати". Ну, я, как куль с овсом, упаду, и все поплывет перед глазами. Только слышу сквозь сон, что она по голове меня тихонько гладит рукою и шепчет что-то ласковое, жалеет, значит...
Утром она меня часа за два до работы на ноги подымет, чтобы я размялся. Знает, что на похмелье я ничего есть не буду, ну, достанет огурец соленый или еще что-нибудь по легости, нальет граненый стаканчик водки. "Похмелись, Андрюша, только больше не надо, мой милый". Да разве же можно не оправдать такого доверия? Выпью, поблагодарю ее без слов, одними глазами, поцелую и пошел на работу, как миленький. А скажи она мне, хмельному, слово поперек, крикни или обругайся, и я бы, как бог свят, и на второй день напился. Так бывает в иных семьях, где жена дура; насмотрелся я на таких шалав, знаю.
Вскорости дети у нас пошли. Сначала сынишка родился, через год еще две девочки... Тут я от товарищей откололся. Всю получку домой несу, семья стала числом порядочная, не до выпивки. В выходной кружку пива выпью и на этом ставлю точку.
В двадцать девятом году завлекли меня машины. Изучил автодело, сел за баранку на грузовой. Потом втянулся и уже не захотел возвращаться на завод. За рулем показалось мне веселее. Так и прожил десять лет и не заметил, как они прошли. Прошли как будто во сне. Да что десять лет! Спроси у любого пожилого человека - приметил он, как жизнь прожил? Ни черта он не приметил! Прошлое - вот как та дальняя степь в дымке. Утром я шел по ней, все было ясно кругом, а отшагал двадцать километров, и вот уже затянула степь дымка, и отсюда уже не отличишь лес от бурьяна, пашню от травокоса...
Работал я эти десять лет и день и ночь. Зарабатывал хорошо, и жили мы не хуже людей. И дети радовали: все трое учились на "отлично", а старшенький, Анатолий, оказался таким способным к математике, что про него даже в центральной газете писали. Откуда у него проявился такой огромадный талант к этой науке, я и сам, браток, не знаю. Только очень мне это было лестно, и гордился я им, страсть как гордился!
За десять лет скопили мы немного деньжонок и перед войной поставили тебе домишко об двух комнатах, с кладовкой и коридорчиком. Ирина купила двух коз. Чего еще больше надо? Дети кашу едят с молоком, крыша над головою есть, одеты, обуты, стало быть, все в порядке. Только построился я неловко. Отвели мне участок в шесть соток неподалеку от авиазавода. Будь моя хибарка в другом месте, может, и жизнь сложилась бы иначе...
А тут вот она, война. На второй день повестка из военкомата, а на третий - пожалуйте в эшелон. Провожали меня все четверо моих: Ирина, Анатолий и дочери - Настенька и Олюшка. Все ребята держались молодцом. Ну, у дочерей - не без того, посверкивали слезинки. Анатолий только плечами передергивал, как от холода, ему к тому времени уже семнадцатый, год шел, а Ирина моя... Такой я ее за все семнадцать лет нашей совместной жизни ни разу не видал. Ночью у меня на плече и на груди рубаха от ее слез не просыхала, и утром такая же история... Пришли на вокзал, а я на нее от жалости глядеть не могу: губы от слез распухли, волосы из-под платка выбились, и глаза мутные, несмысленные, как у тронутого умом человека. Командиры объявляют посадку, а она упала мне на грудь, руки на моей шее сцепила и вся дрожит, будто подрубленное дерево... И детишки ее уговаривают, и я, - ничего не помогает! Другие женщины с мужьями, с сыновьями разговаривают, а моя прижалась ко мне, как лист к ветке, и только вся дрожит, а слова вымолвить не может. Я и говорю ей: "Возьми же себя в руки, милая моя Иринка! Скажи мне хоть слово на прощанье". Она и говорит, и за каждым словом всхлипывает: "Родненький мой... Андрюша... не увидимся мы с тобой... больше... на этом... свете"...
Тут у самого от жалости к ней сердце на части разрывается, а тут она с такими словами. Должна бы понимать, что мне тоже нелегко с ними расставаться, не к теще на блины собрался. Зло меня тут взяло! Силой я разнял ее руки и легонько толкнул в плечи. Толкнул вроде легонько, а сила-то у меня! была дурачья; она попятилась, шага три ступнула назад и опять ко мне идет мелкими шажками, руки протягивает, а я кричу ей: "Да разве же так прощаются? Что ты меня раньше времени заживо хоронишь?!" Ну, опять обнял ее, вижу, что она не в себе...
Он на полуслове резко оборвал рассказ, и в наступившей тишине я услышал, как у него что-то клокочет и булькает в горле. Чужое волнение передалось и мне. Искоса взглянул я на рассказчика, но ни единой слезинки не увидел в его словно бы мертвых, потухших глазах. Он сидел, понуро склонив голову, только большие, безвольно опущенные руки мелко дрожали, дрожал подбородок, дрожали твердые губы...
- Не надо, друг, не вспоминай! - тихо проговорил я, но он, наверное, не слышал моих слов и, каким-то огромным усилием воли поборов волнение, вдруг сказал охрипшим, странно изменившимся голосом:
- До самой смерти, до последнего моего часа, помирать буду, а не прощу себе, что тогда ее оттолкнул!..
Он снова и надолго замолчал. Пытался свернуть папиросу, но газетная бумага рвалась, табак сыпался на колени. Наконец он все же кое-как сделал кручёнку, несколько раз жадно затянулся и, покашливая, продолжал:
- Оторвался я от Ирины, взял ее лицо в ладони, целую, а у нее губы как лед. С детишками попрощался, бегу к вагону, уже на ходу вскочил на подножку. Поезд взял с места тихо-тихо; проезжать мне - мимо своих. Гляжу, детишки мои осиротелые в кучку сбились, руками мне машут, хотят улыбаться, а оно не выходит. А Ирина прижала руки к груди; губы белые как мел, что-то она ими шепчет, смотрит на меня, не сморгнет, а сама вся вперед клонится, будто хочет шагнуть против сильного ветра... Такой она и в памяти мне на всю жизнь осталась: руки, прижатые к груди, белые губы и широко раскрытые глаза, полные слез... По большей части такой я ее и во сне всегда вижу... Зачем я ее тогда оттолкнул? Сердце до сих пор, как вспомню, будто тупым ножом режут...
Формировали нас под Белой Церковью, на Украине. Дали мне ЗИС-5. На нем и поехал на фронт. Ну, про войну тебе нечего рассказывать, сам видал и знаешь, как оно было поначалу. От своих письма получал часто, а сам крылатки посылал редко. Бывало, напишешь, что, мол, все в порядке, помаленьку воюем, и хотя сейчас отступаем, но скоро соберемся с силами и тогда дадим фрицам прикурить. А что еще можно было писать? Тошное время было, не до писаний было. Да и признаться, и сам я не охотник был на жалобных струнах играть и терпеть не мог этаких слюнявых, какие каждый день, к делу и не к делу, женам и милахам писали, сопли по бумаге размазывали. Трудно, дескать, ему, тяжело, того и гляди убьют. И вот он, сука в штанах, жалуется, сочувствия ищет, слюнявится, а того не хочет понять, что этим разнесчастным бабенкам и детишкам не слаже нашего в тылу приходилось. Вся держава на них оперлась! Какие же это плечи нашим женщинам и детишкам надо было иметь, чтобы под такой тяжестью не согнуться? А вот не согнулись, выстояли! А такой хлюст, мокрая душонка, напишет жалостное письмо - и трудящую женщину, как рюхой под ноги. Она после этого письма, горемыка, и руки опустит, и работа ей не в работу. Нет! На то ты и мужчина, на то ты и солдат, чтобы все вытерпеть, все снести, если к этому нужда позвала. А если в тебе бабьей закваски больше, чем мужской, то надевай юбку со сборками, чтобы свой тощий зад прикрыть попышнее, чтобы хоть сзади на бабу был похож, и ступай свеклу полоть или коров доить, а на фронте ты такой не нужен, там и без тебя вони много!
Только не пришлось мне и года повоевать... Два раза за это время был ранен, но оба раза по легости: один раз - в мякоть руки, другой - в ногу; первый раз - пулей с самолета, другой - осколком снаряда. Дырявил немец мою машину и сверху и с боков, но мне, браток, везло на первых порах. Везло-везло, да и довезло до самой ручки... Попал я в плен под Лозовеньками в мае сорок второго года при таком неловком случае: немец тогда здорово наступал, и оказалась одна наша стодвадцатидвухмиллиметровая гаубичная батарея почти без снарядов; нагрузили мою машину снарядами по самую завязку, и сам я на погрузке работал так, что гимнастерка к лопаткам прикипала. Надо было сильно спешить потому, что бой приближался к нам: слева чьи-то танки гремят, справа стрельба идет, впереди стрельба, и уже начало попахивать жареным...
Командир нашей! автороты спрашивает: "Проскочишь, Соколов?" А тут и спрашивать нечего было. Там товарищи мои, может, погибают, а я тут чухаться буду? "Какой разговор! - отвечаю ему. - Я должен проскочить, и баста!" "Ну, - говорит, - дуй! Жми на всю железку!"
Я и подул. В жизни так не ездил, как на этот раз! Знал, что не картошку везу, что с этим грузом осторожность в езде нужна, но какая же тут может быть осторожность, когда там ребята с пустыми руками воюют, когда дорога вся насквозь артогнем простреливается. Пробежал километров шесть, скоро мне уже на проселок сворачивать, чтобы пробраться к балке, где батарея стояла, а тут гляжу - мать честная - пехотка наша и справа и слева от грейдера по чистому полю сыплет, и уже мины рвутся по их порядкам. Что мне делать? Не поворачивать же назад? Давлю вовсю! И до батареи остался какой-нибудь километр, уже свернул я на проселок, а добраться до своих мне, браток, не пришлось... Видно, из дальнобойного тяжелый положил он мне возле машины. Не слыхал я ни разрыва, ничего, только в голове будто что-то лопнуло, и больше ничего не помню. Как остался я живой тогда - не понимаю, и сколько времени пролежал метрах в восьми от кювета - не соображу. Очнулся, а встать на ноги не могу: голова у меня дергается, всего трясет, будто в лихорадке, в глазах темень, в левом плече что-то скрипит и похрустывает, и боль во всем теле такая, как, скажи, меня двое суток подряд били чем попадя. Долго я по земле на животе елозил, но кое-как встал. Однако опять же ничего не пойму, где я и что со мной стряслось. Память-то мне начисто отшибло. А обратно лечь боюсь. Боюсь, что ляжу и больше не встану, помру. Стою и качаюсь из стороны в сторону, как тополь в бурю.
Когда пришел в себя, опомнился и огляделся как следует, - сердце будто кто-то плоскогубцами сжал: кругом снаряды валяются, какие я вез, неподалеку моя машина, вся в клочья побитая, лежит вверх колесами, а бой-то, бой-то уже сзади меня идет... Это как?
Нечего греха таить, вот тут-то у меня ноги сами собою подкосились, и я упал как срезанный, потому что понял, что я - в плену у фашистов. Вот как оно на войне бывает...
Ох, браток, нелегкое это дело понять, что ты не по своей воле в плену. Кто этого на своей шкуре не испытал, тому не сразу в душу въедешь, чтобы до него по-человечески дошло, что означает эта штука.
Ну, вот, стало быть, лежу я и слышу: танки гремят. Четыре немецких средних танка на полном газу прошли мимо меня туда, откуда я со снарядами выехал... Каково это было переживать? Потом тягачи с пушками потянулись, полевая кухня проехала, потом пехота пошла, не густо, так, не больше одной битой роты. Погляжу, погляжу на них краем глаза и опять прижмусь щекой к земле, глаза закрою: тошно мне на них глядеть, и на сердце тошно...
Думал, все прошли, приподнял голову, а их шесть автоматчиков - вот они, шагают метрах в ста от меня. Гляжу, сворачивают с дороги и прямо ко мне. Идут молчаком. "Вот, - думаю, - и смерть моя на подходе". Я сел, неохота лежа помирать, потом встал. Один из них, не доходя шагов нескольких, плечом дернул, автомат снял. И вот как потешно человек устроен: никакой паники, ни сердечной робости в эту минуту у меня не было. Только гляжу на него и думаю: "Сейчас даст он по мне короткую очередь, а куда будет бить? В голову или поперек груди?" Как будто мне это не один черт, какое место он в моем теле прострочит.
Молодой парень, собою ладный такой, чернявый, а губы тонкие, в нитку, и глаза с прищуром. "Этот убьет и не задумается", - соображаю про себя. Так оно и есть: вскинул автомат - я ему прямо в глаза гляжу, молчу, а другой, ефрейтор, что ли, постарше его возрастом, можно сказать пожилой, что-то крикнул, отодвинул его в сторону, подошел ко мне, лопочет по-своему и правую руку мою в локте сгибает, мускул, значит, щупает. Попробовал и говорит: "О-о-о!" - и показывает на дорогу, на заход солнца. Топай, мол, рабочая скотинка, трудиться на наш райх. Хозяином оказался, сукин сын!
Но чернявый присмотрелся на мои сапоги, а они у меня с виду были добрые, показывает рукой: "Сымай". Сел я на землю, снял сапоги, подаю ему. Он их из рук у меня прямо-таки выхватил. Размотал я портянки, протягиваю ему, а сам гляжу на него снизу вверх. Но он заорал, заругался по-своему и опять за автомат хватается. Остальные ржут. С тем по-мирному и отошли. Только этот чернявый, пока дошел до дороги, раза три оглянулся на меня, глазами сверкает, как волчонок, злится, а, чего? Будто я с него сапоги снял, а не он с меня.
Что ж, браток, деваться мне было некуда. Вышел я на дорогу, выругался страшным кучерявым, воронежским матом и зашагал на запад, в плен!.. А ходок тогда из меня был никудышный, в час по километру, не больше. Ты хочешь вперед шагнуть, а тебя из стороны в сторону качает, возит по дороге, как пьяного. Прошел немного, и догоняет меня колонна наших пленных, из той же дивизии, в какой я был. Гонят их человек десять немецких автоматчиков. Тот, какой впереди колонны шел, поравнялся со мною и, не говоря худого слова, наотмашь хлыстнул меня ручкой автомата по голове. Упади я, - и он пришил бы меня к земле очередью, но наши подхватили меня на лету, затолкали в средину и с полчаса вели под руки. А когда я очухался, один из них шепчет: "Боже тебя упаси падать! Иди из последних сил, а не то убьют". И я из последних сил, но пошел.
Как только солнце село, немцы усилили конвой, на грузовой подкинули еще человек двадцать автоматчиков, погнали нас ускоренным маршем. Сильно раненные наши не могли поспевать за остальными, и их пристреливали прямо на дороге. Двое попытались бежать, а того не учли, что в лунную ночь тебя в чистом поле черт-те насколько видно, ну, конечно, и этих постреляли. В полночь пришли мы в какое-то полусожженное село. Ночевать загнали нас в церковь с разбитым куполом. На каменном полу - ни клочка соломы, а все мы без шинелей, в одних гимнастерках и штанах, так что постелить и разу нечего. Кое на ком даже и гимнастерок не было, одни бязевые исподние рубашки. В большинстве это были младшие командиры. Гимнастерки они посымали, чтобы их от рядовых нельзя было отличить. И еще артиллерийская прислуга была без гимнастерок. Как работали возле орудий растелешенные, так и в плен попали.
Ночью полил такой сильный дождь, что все мы промокли насквозь. Тут купол снесло тяжелым снарядом или бомбой с самолета, а тут крыша вся начисто побитая осколками, сухого места даже в алтаре не найдешь. Так всю ночь и прослонялись мы в этой церкви, как овцы в темном котухе. Среди ночи слышу, кто-то трогает меня за руку, спрашивает: "Товарищ, ты не ранен?" Отвечаю ему: "А тебе что надо, браток?" Он и говорит: "Я - военврач, может быть, могу тебе чем-нибудь помочь?" Я пожаловался ему, что у меня левое плечо скрипит и пухнет и ужасно как болит. Он твердо так говорит: "Сымай гимнастерку и нижнюю рубашку". Я снял все это с себя, он и начал руку в плече прощупывать своими тонкими пальцами, да так, что я света не взвидел. Скриплю зубами и говорю ему: "Ты, видно, ветеринар, а не людской доктор. Что же ты по больному месту давишь так, бессердечный ты человек?" А он все щупает и злобно так отвечает: "Твое дело помалкивать! Тоже мне, разговорчики затеял. Держись, сейчас еще больнее будет". Да с тем как дернет мою руку, аж красные искры у меня из глаз посыпались.
Опомнился я и спрашиваю: "Ты что же делаешь, фашист несчастный? У меня рука вдребезги разбитая, а ты ее так рванул". Слышу, он засмеялся потихоньку и говорит: "Думал, что ты меня ударишь с правой, но ты, оказывается, смирный парень. А рука у тебя не разбита, а выбита была, вот я ее на место и поставил. Ну, как теперь, полегче тебе?" И в самом деле, чувствую по себе, что боль куда-то уходит. Поблагодарил я его душевно, и он дальше пошел в темноте, потихоньку спрашивает: "Раненые есть?" Вот что значит настоящий доктор! Он и в плену и в потемках свое великое дело делал.
Беспокойная это была ночь. До ветру не пускали, об этом старший конвоя предупредил, еще когда попарно загоняли нас в церковь. И, как на грех, приспичило одному богомольному из наших выйти по нужде. Крепился-крепился он, а потом заплакал. "Не могу, - говорит, - осквернять святой храм! Я же верующий, я христианин! Что мне делать, братцы?" А наши, знаешь, какой народ? Одни смеются, другие ругаются, третьи всякие шуточные советы ему дают. Развеселил он всех нас, а кончилась эта канитель очень даже плохо: начал он стучать в дверь и просить, чтобы его выпустили. Ну, и допросился: дал фашист через дверь, во всю ее ширину, длинную очередь, и богомольца этого убил, и еще трех человек, а одного тяжело ранил, к утру он скончался.
Убитых! сложили мы в одно место, присели все, притихли и призадумались: начало-то не очень веселое... А немного погодя заговорили вполголоса, зашептались: кто откуда, какой области, как в плен попал; в темноте товарищи из одного взвода или знакомцы из одной роты порастерялись, начали один одного потихоньку окликать. И слышу я рядом с собой такой тихий разговор. Один говорит: "Если завтра, перед тем как гнать нас дальше, нас выстроят и будут выкликать комиссаров, коммунистов и евреев, то ты, взводный, не прячься! Из этого дела у тебя ничего не выйдет. Ты думаешь, если гимнастерку снял, так за рядового сойдешь? Не выйдет! Я за тебя отвечать не намерен. Я первый укажу на тебя! Я же знаю, что ты коммунист и меня агитировал вступать в партию, вот и отвечай за свои дела". Это говорит ближний ко мне, какой рядом со мной сидит, слева, а с другой стороны от него чей-то молодой голос отвечает: "Я всегда подозревал, что ты, Крыжнев, нехороший человек. Особенно, когда ты отказался вступать в партию, ссылаясь на свою неграмотность. Но никогда я не думал, что ты сможешь стать предателем. Ведь ты же окончил семилетку?" Тот лениво так отвечает своему взводному: "Ну, окончил, и что из этого?" Долго они молчали, потом, по голосу, взводный тихо так говорит: "Не выдавай меня, товарищ Крыжнев". А тот засмеялся тихонько. "Товарищи, - говорит, - остались за линией фронта, а я тебе не товарищ, и ты меня не проси, все равно укажу на тебя. Своя рубашка к телу ближе".
Замолчали они, а меня озноб колотит от такой подлючности. "Нет, думаю, - не дам я тебе, сучьему сыну, выдать своего командира! Ты у меня из этой церкви не выйдешь, а вытянут тебя, как падлу, за ноги!" Чуть-чуть рассвело - вижу: рядом со мной лежит на спине мордатый парень, руки за голову закинул, а около него сидит в одной исподней рубашке, колени обнял, худенький такой, курносенький парнишка, и очень собою бледный. "Ну, - думаю, - не справится этот парнишка с таким толстым мерином. Придется мне его кончать".
Тронул я его рукою, спрашиваю шепотом: "Ты - взводный?" Он ничего не ответил, только головою кивнул. "Этот хочет тебя выдать?" - показываю я на лежачего парня. Он обратно головою кивнул. "Ну, - говорю, - держи ему ноги, чтобы не брыкался! Да поживей!" - а сам упал на этого парня, и замерли мои пальцы у него на глотке. Он и крикнуть не успел. Подержал его под собой минут несколько, приподнялся. Готов предатель, и язык набоку!
До того мне стало нехорошо после этого, и страшно захотелось руки помыть, будто я не человека, а какого-то гада ползучего душил... Первый раз в жизни убил, и то своего... Да какой же он свой? Он же худее чужого, предатель. Встал и говорю взводному: "Пойдем отсюда, товарищ, церковь велика".
Как и говорил этот Крыжнев, утром всех нас выстроили возле церкви, оцепили автоматчиками, и трое эсэсовских офицеров начали отбирать вредных им людей. Спросили, кто коммунисты, командиры, комиссары, но таковых не оказалось. Не оказалось и сволочи, какая могла бы выдать, потому что и коммунистов среди нас было чуть не половина, и командиры были, и, само собою, и комиссары были. Только четырех и взяли из двухсот с лишним человек. Одного еврея и трех русских рядовых. Русские попали в беду потому, что все трое были чернявые и с кучерявинкой в волосах. Вот подходят к такому, спрашивают: "Юде?" Он говорит, что русский, но его и слушать не хотят. "Выходи" - и все.
Расстреляли этих бедолаг, а нас погнали дальше. Взводный, с каким мы предателя придушили, до самой Познани возле меня держался и в первый день нет-нет да и пожмет мне руку. В Познани нас разлучили по одной такой причине.
Видишь, какое дело, браток, еще с первого дня задумал я уходить к своим. Но уходить хотел наверняка. До самой Познани, где разместили нас в настоящем лагере, ни разу не предоставился мне подходящий случай. А в Познанском лагере вроде такой случай нашелся: в конце мая послали нас в лесок возле лагеря рыть могилы для наших же умерших военнопленных, много тогда нашего брата мерло от дизентерии; рою я познанскую глину, а сам посматриваю кругом и вот приметил, что двое наших охранников сели закусывать, а третий придремал на солнышке. Бросил я! лопату и тихо пошел за куст... А потом - бегом, держу прямо на восход солнца...
Видать, не скоро они спохватились, мои охранники. А вот откуда у меня, у такого тощалого, силы взялись, чтобы пройти за сутки почти сорок километров, - сам не знаю. Только ничего у меня не вышло из моего мечтания: на четвертые сутки, когда я был уже далеко от проклятого лагеря, поймали меня. Собаки сыскные шли по моему следу, они меня и нашли в некошеном овсе. На заре побоялся я идти чистым полем, а до леса было не меньше трех километров, я залег в овсе на дневку. Намял в ладонях зерен, пожевал немного и в карманы насыпал про запас и вот слышу собачий брех, и мотоцикл трещит... Оборвалось у меня сердце, потому что собаки все ближе голоса подают. Лег я плашмя и закрылся руками, чтобы они мне хоть лицо не обгрызли. Ну, добежали и в одну минуту спустили с меня все мое рванье. Остался в чем мать родила. Катали они меня по овсу, как хотели, и под конец один кобель стал мне на грудь передними лапами и целится в глотку, но пока еще не трогает.
На двух мотоциклах подъехали немцы. Сначала сами били в полную волю, а потом натравили на меня собак, и с меня только кожа с мясом полетели клочьями. Голого, всего в крови и привезли в лагерь. Месяц отсидел в карцере за побег, но все-таки живой... живой я остался!..
Тяжело мне, браток, вспоминать, а еще тяжелее рассказывать о том, что довелось пережить в плену. Как вспомнишь нелюдские муки, какие пришлось вынести там, в Германии, как вспомнишь всех друзей-товарищей, какие погибли, замученные там, в лагерях, - сердце уже не в груди, а в глотке бьется, и трудно становится дышать...
Куда меня только не гоняли за два года плена! Половину Германии объехал за это время: и в Саксонии был, на силикатном заводе работал, и в Рурской области на шахте уголек откатывал, и в Баварии на земляных работах горб наживал, и в Тюрингии побыл, и черт-те где только не пришлось по немецкой земле походить. Природа везде там, браток, разная, но стреляли и били нашего брата везде одинаково. А били богом проклятые гады и паразиты так, как у нас сроду животину не бьют. И кулаками били, и ногами топтали, и резиновыми палками били, и всяческим железом, какое под руку попадется, не говоря уже про винтовочные приклады и прочее дерево.
Били за то, что ты - русский, за то, что на белый свет еще смотришь, за то, что на них, сволочей, работаешь. Били и за то, что не так взглянешь, не так ступнешь, не так повернешься. Били запросто, для того чтобы когда-нибудь да убить до смерти, чтобы захлебнулся своей последней кровью и подох от побоев. Печей-то, наверное, на всех нас не хватало в Германии.
И кормили везде, как есть, одинаково: полтораста грамм эрзац-хлеба пополам с опилками и жидкая баланда из брюквы. Кипяток - где давали, а где нет. Да что там говорить, суди сам: до войны весил я восемьдесят шесть килограмм, а к осени тянул уже не больше пятидесяти. Одна кожа осталась на костях, да и кости-то свои носить было не под силу. А работу давай, и слова не скажи, да такую работу, что ломовой лошади и то не в пору.
В начале сентября из лагеря под городом Кюстрином перебросили нас, сто сорок два человека советских военнопленных, в лагерь Б-14, неподалеку от Дрездена. К тому времени в этом лагере было около двух тысяч наших. Все работали на каменном карьере, вручную долбили, резали, крошили немецкий камень. Норма - четыре кубометра в день на душу, заметь, на такую душу, какая и без этого чуть-чуть, на одной ниточке в теле держалась. Тут и началось: через два месяца от ста сорока двух человек нашего эшелона осталось нас пятьдесят семь. Это как, браток? Лихо? Тут своих не успеваешь хоронить, а тут слух по лагерю идет, будто немцы уже Сталинград взяли и прут дальше, на Сибирь. Одно горе к другому, да так гнут, что глаз от земли не подымаешь, вроде и ты туда, в чужую, немецкую землю, просишься. А лагерная охрана каждый день пьет, песни горланят, радуются, ликуют.
И вот как-то вечером вернулись мы в барак с работы. Целый день дождь шел, лохмотья на нас хоть выжми; все мы на холодном ветру продрогли как собаки, зуб на зуб не попадает. А обсушиться негде, согреться - то же самое, и к тому же голодные не то что до смерти, а даже еще хуже. Но вечером нам еды не полагалось.
Снял я с себя мокрое рванье, кинул на нары и говорю: "Им по четыре кубометра выработки надо, а на могилу каждому из нас и одного кубометра через глаза хватит". Только и сказал, но ведь нашелся же из своих какой-то подлец, донес коменданту лагеря про эти мои горькие слова.
Комендантом лагеря, или, по-ихнему, лагерфюрером, был у нас немец Мюллер. Невысокого роста, плотный, белобрысый и сам весь какой-то белый: и волосы на голове белые, и брови, и ресницы, даже глаза у него были белесые, навыкате. По-русски говорил, как мы с тобой, да еще на "о" налегал, будто коренной волжанин. А матершинничать был мастер ужасный. И где он, проклятый, только и учился этому ремеслу? Бывало, выстроит нас перед блоком - барак они так называли, - идет перед строем со своей сворой эсэсовцев, правую руку держит на отлете. Она у него в кожаной перчатке, а в перчатке свинцовая прокладка, чтобы пальцев не повредить. Идет и бьет каждого второго в нос, кровь пускает. Это он называл "профилактикой от гриппа". И так каждый день. Всего четыре блока в лагере было, и вот он нынче первому блоку "профилактику" устраивает, завтра второму и так далее. Аккуратный был гад, без выходных работал. Только одного он, дурак, не мог сообразить: перед тем как идти ему руки прикладывать, он, чтобы распалить себя, минут десять перед строем ругается. Он матершинничает почем зря, а нам от этого легче становится: вроде слова-то наши, природные, вроде ветерком с родной стороны подувает... Знал бы он, что его ругань нам одно удовольствие доставляет, уж он по-русски не ругался бы, а только на своем языке. Лишь один мой приятель-москвич злился на него страшно. "Когда он ругается, - говорит, - я глаза закрою и вроде в Москве, на Зацепе, в пивной сижу, и до того мне пива захочется, что даже голова закружится".
Так вот этот самый комендант на другой день после того, как я про кубометры сказал, вызывает меня. Вечером приходят в барак переводчик и с ним два охранника. "Кто Соколов Андрей?" Я отозвался. "Марш за нами, тебя сам герр лагерфюрер требует". Понятно, зачем требует. На распыл. Попрощался я с товарищами, все они знали, что на смерть иду, вздохнул и пошел. Иду по лагерному двору, на звезды поглядываю, прощаюсь и с ними, думаю: "Вот и отмучился ты, Андрей Соколов, а по-лагерному - номер триста тридцать первый". Что-то жалко стало Иринку и детишек, а потом жаль эта утихла и стал я собираться с духом, чтобы глянуть в дырку пистолета бесстрашно, как и подобает солдату, чтобы враги не увидали в последнюю мою минуту, что мне с жизнью расставаться все-таки трудно...
В комендантской - цветы на окнах, чистенько, как у нас в хорошем клубе. За столом - все лагерное начальство. Пять человек сидят, шнапс глушат и салом закусывают. На столе у них початая здоровенная бутыль со шнапсом, хлеб, сало, моченые яблоки, открытые банки с разными консервами. Мигом оглядел я всю эту жратву, и - не поверишь - так меня замутило, что за малым не вырвало. Я же голодный, как волк, отвык от человеческой пищи, а тут столько добра перед тобою... Кое-как задавил тошноту, но глаза оторвал от стола через великую силу.
Прямо передо мною сидит полупьяный Мюллер, пистолетом играется, перекидывает его из руки в руку, а сам смотрит на меня и не моргнет, как змея. Ну, я руки по швам, стоптанными каблуками щелкнул, громко так докладываю: "Военнопленный Андрей Соколов по вашему приказанию, герр комендант, явился". Он и спрашивает меня: "Так что же, русс Иван, четыре кубометра выработки - это много?" - "Так точно, - говорю, - герр комендант, много". - "А одного тебе на могилу хватит?" - "Так точно, герр комендант, вполне хватит и даже останется".
Он встал и говорит: "Я окажу тебе великую честь, сейчас лично расстреляю тебя за эти слова. Здесь неудобно, пойдем во двор, там ты и распишешься". - "Воля ваша", - говорю ему. Он постоял, подумал, а потом кинул пистолет на стол и наливает полный стакан шнапса, кусочек хлеба взял, положил на него ломтик сала и все это подает мне и говорит: "Перед смертью выпей, русс Иван, за победу немецкого оружия".

СУДЬБА ЧЕЛОВЕКА

Первая послевоенная весна на Верхнем Дону. «В конце марта из Приазовья подули теплые ветры, и уже через двое суток начисто оголились пески левобережья Дона, в степи вспухли набитые сне­гом лога и балки, взломав лед, бешено взыграли степные речки, и дороги стали почти совсем непроездны».

В такое бездорожье рассказчику пришлось от­правиться в станицу Букановскую, отправился он с попутчиком на бричке. Добравшись до перепра­вы через речку Еланку, рассказчик перебрался на другой берег, где в колхозном сарае его ожида­ла старая машина.

Там он столкнулся с необходимостью дождаться товарища: «Если это проклятое корыто не разва­лится на воде, - часа через два приедем, раньше не ждите», - сказал шофер - лодка оказалась на редкость старой.

Сидя на старом плетне, рассказчик увидел муж­чину с мальчиком лет пяти-шести, которые вы­шли из-за крайних дворов хутора. Поравнявшись с машиной, стоявшей рядом с рассказчиком, муж­чина (высокий, сутуловатый) завел разговор. Он принял рассказчика за шофера.

Мужчине с мальчиком пришлось ждать лодку.

Рассказчик обратил внимание на глаза мужчи­ны: «Видали вы когда-нибудь глаза, словно при­сыпанные пеплом, наполненные такой неизбывной смертной тоской, что в них трудно смотреть?»

Мужчина, Андрей Соколов, поведал о своей не­легкой судьбе.

Он - шофер, всю войну провел за баранкой. В Гражданскую войну был в Красной Армии, в го­лодный год работал на кулаков на Кубани. Его родня умерла от голода, и остался он один. Через год шофер поехал в Воронеж, женился. Брак ока­зался счастливым: его жена Ирина, сирота, обла­дала замечательным характером. «И не было для меня красивее и желанней ее, не было на свете и не будет!»

Были у Андрея и дети: родился сын Анато­лий, а через год - две дочки, Настенька и Оленька. Андрей изучил автодело, ушел с завода, где рабо­тал, и стал «шоферить». Перед войной построили дом «об двух комнатах», завели коз. Дом находил­ся неподалеку от авиазавода, что и отразилось на судьбе Андрея.

На второй день войны получил шофер повестку из военкомата, на третий должен был отправить­ся в эшелон. На проводах Ирина разрыдалась, че­го за ней не водилось, и сказала, что больше они не увидятся. «Тут у самого от жалости к ней серд­це на части разрывается, а тут она с такими сло­вами. Должна бы понимать, что мне тоже нелегко с ними расставаться, не к теще на блины собрал­ся. Зло меня тут взяло!»

Андрей рассказывал взволнованно. «До самой смерти, до последнего моего часа, помирать буду, а не прощу себе, что тогда ее оттолкнул!..»

Сформировали бойцов в Украине, под Белой Цер­ковью, и поехал Андрей на фронт. Письма он от своих часто получал, писал сам редко. «Тошное вре­мя было».

Шофер рассказывает о том, как люди проявля­ют себя на войне. Он «терпеть не мог этаких слюня­вых, какие каждый день, к делу и не к делу, женам и милахам писали, сопли по бумаге размазывали». Шофер считает, что женщинам в тылу не легче, чем мужчинам на войне, и подобные слезоточивые пись­ма заставляют женщин опускать руки.

На фронте Андрей был около года, дважды был легко ранен. В мае 1942 г. шофер попал в плен. Его машину подорвало, и Андрей долгое время был без сознания. Очнувшись, он увидел: «кругом снаря­ды валяются, какие я вез, неподалеку моя маши­на, вся в клочья побитая, лежит вверх колесами, а бой-то, бой-то уже сзади меня идет…». Соколов понял, что попал к фашистам.

Немцы обнаружили Соколова и увели с собой вместе с другими пленными в качестве рабочей силы.

Ночевали пленные в полуразрушенной церкви. Там Андрей столкнулся с людьми, не сломленны­ми даже пленением. Военный врач в полной тем­ноте церкви, в плену делал свое дело - помогал раненым чем только мог.

Один из пленных, христианин, не смог заставить себя справить естественные надобности в стенах церкви и стал проситься выйти. Конвой расстре­лял и его, и еще трех человек.

Соколов в ту ночь услышал о готовящемся пре­дательстве. Некий Крыжнев заявил своему взвод­ному, что не намерен отвечать за всех, и, если тот не скажет, что коммунист, Крыжнев его сдаст. «Товарищи… остались за линией фронта, а я тебе не товарищ, и ты меня не проси, все равно укажу на тебя. Своя рубашка к телу ближе», - сказал Крыжнев. Соколов решил, что не сможет это так оставить. Ближе к утру Соколов задушил преда­теля. После этого стало ему нехорошо, хотелось вымыть руки, словно задушил он не человека, а «гада ползучего». Это было первое убийство coвершенное Соколовым. В Познани Соколов решил уходить к своим. Пленных рабочих отправили в лес могилы рыть. Охранники отвлеклись, и Соколов побежал. За сутки он прошел почти сорок километ­ров, но ему не повезло. На четвертые сутки его поймали. Немцы избили его и натравили на него собак, после чего Соколов месяц отсидел в карце­ре за побег.

За два года плена Андрей Соколов объехал пол- Германии.

Под конец военнопленных заставили разрабаты­вать камень. Соколов бросил неосторожную фра­зу: «Им по четыре кубометра выработки надо, а на могилу каждому из нас и одного кубометра… хва­тит». Кто-то донес коменданту лагеря.

Комендант вызвал Андрея к себе, и тот уже ре­шил, что - все. Конец ему. Но расстреливать его не стали.

Остаток войны Соколов провел в Рурской облас­ти на шахтах. К 1944 г. в Германии не хватало сол­дат, и пленных шоферов взяли возить немцев. Анд­рей воспользовался предоставленной возможностью и бежал, прихватив с собой немецкого инженера, майора, которого возил.

Андрей достиг своих, немного пришел в себя после тягот плена. Написал письмо жене, но отве­та не дождался.

Только через три недели пришло письмо от со­седа, Ивана Тимофеевича. Он сообщил, что еще в ию­не сорок второго года немцы бомбили авиазавод и одна бомба упала на дом Соколовых. Анатолий, сын, в то время был в городе. Узнав, что произо­шло, он отправился на фронт добровольцем.

Андрей Соколов отправился в Воронеж, увидел воронку, оставшуюся на месте его дома, и в тот же день вернулся в дивизию.

Месяца через три после этого он узнал, что сын его воюет на другом фронте. Андрей обрадовался, начались у него «стариковские мечтания»: как сы­на женит да с молодыми жить будет, внуков нян­чить.

Но и здесь судьба не дала ему шанса. Анатолий был убит девятого мая утром, в День Победы.

По окончании войны поехал Андрей в Урюпинск, где жил его демобилизованный друг с женой. Стал работать шофером в автороте. После работы забе­гал в чайную. И несколько дней подряд у чайной Соколов замечал мальчика: «маленький оборвыш: личико все в арбузном соку, покрытом пылью, гряз­ный, как прах, нечесаный, а глазенки - как звез­дочки ночью после дождя!»

Мальчишка кормился около чайной. Возвра­щаясь из совхоза, Андрей окликнул его, познако­мился и узнал историю ребенка.

Ванин отец погиб на фронте, а мать убило в по­езде бомбой. «Наклонился я к нему, тихонько спра­шиваю: “Ванюшка, а ты знаешь, кто я такой?” Он и спросил, как выдохнул: “Кто?” Я ему и говорю так же тихо: “Я - твой отец”». Стал Ваня жить вместе с Андреем.

По осени случилось несчастье: у Соколова ото­брали «шоферскую книжку», зиму он проработал плотником, а по весне списался с сослуживцем и решил отправиться в Кашарский район.

Завершается повествование раздумьями рас­сказчика о тяготах жизни и войны. «Два осиротев­ших человека, две песчинки, заброшенные в чужие края военным ураганом невиданной силы… Что-то ждет их впереди?»

4.9 (98%) 20 votes

Здесь искали:

  • судьба человека краткое содержание
  • шолохов судьба человека краткое содержание
  • судьба человека краткое сочинение